Далекий дом
— Кем, говоришь, был твой дедушка?
— Лошадником. Второй дедушка — шапочник.
— А кем был твой отец?
— Он летал на планере…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Он, говорят, прибыл в Маленький Город с караваном бухарцев.
Можно представить себе широкую понурую дорогу, и на ней — вибрирующую линию верблюдов с тучными вьюками на горбах, и чалму караван-баши, как белый свет маяка в непогоде пыли и зноя, и где-то на самых задворках этого великолепного поезда едущего на вдрызг разбитой колымаге Хемета — с женой и малолетним сыном, среди рваного тряпья или вороха закисающей травы — его, с этой колымаги взирающего сквозь тучи пыли на блеск минаретов и крестов Маленького Города.
Непонятно только, почему с той, восточной стороны, въезжал он в городочек ярким майским днем. Скорее всего, безрассудство двинуло его в Индию, ну, не в Индию, так в Ташкент по крайней мере. И, может, его, помирающего с голоду, шалеющего от зноя солончаков, подобрали караванщики, дали ему старую колымагу и взяли с собой в Маленький Город.
Что бы ему, подобному многим из голытьбы, сойти в один прекрасный день на М.-Городской станции и в слободе гончаров или пимокатов найти себе и своей семейке дельце и пропитание? Нет, он явился одной из караванных широких дорог, которые исстари несли на себе стада коней и баранов, верблюдов, чьи горбы качали в высоте тюки шелков, хлопчатки, мешки с кишмишем, и орехами, ящики с фарфором и фаянсом, — дорогой, которой мечталось пройти не одному из голытьбы, что устремлялась в Маленький Город, надеясь на счастливую звезду.
Вместе с караванщиками он обосновался на Меновом дворе, устроив под разбитой колымагой некое обиталище для своей семейки. А сам шнырял возле шатров, забредал на городскую площадь, а по вечерам, следуя призывам муэдзинов, ходил, наверно, в мечеть. — в таких мечетях, роскошь которых ему и не снилась, он наверняка молился сладко, если, конечно, не засыпал от дневной усталости и его не выбрасывали вон как богохульника.
Но чаще он торчал на конном базаре. Он, говорят, суетился возле коней, которых заарканивал пастушок и подводил к покупателям, и Хемет — наравне с достойными покупателями — смотрел коню в зубы, ощупывал бабки, а однажды, споря с барышником и не найдя лучших доводов убедить того в прекрасных качествах коня, вскочил на неоседланную полудикую лошадь и, лихо проскакав обширный круг, подвел к пастушонку. С того разу, примеченный торговцем, он проминал застоявшихся полукровок, гарцевал на площади, горяча, возбуждая честной народ…
Два месяца провел он очарованным жителем ярмарки, не торговец и не покупатель, мучимый созерцанием редкостного великолепия. В один из августовских дней городочек затих, потускнел — снялись шатры, улетучилась пестрота халатов и шапок, на пепелище явились бродячие псы. И на пустом пространстве Менового двора он остался один, точнее, с безмолвной женой и пискленком-сыном под колымагой, да еще высокий тощий верблюд стоял у колымаги, скорбно глядя в даль караванной дороги, по которой уходили его собратья. Этого одра оставили ему караванщики — то ли подарили, то ли он отдал за него последние гроши, если, конечно, у него они имелись. Он остался на виду у всего города и, должно быть, каждую минуту чувствовал на себе — издалека, из-за реки — любопытствующие, а то и опасливые взгляды горожан. Но он не спешил стушеваться в городской толпе, не спешил запастись крышей на грядущую зиму. Он словно ждал чего-то…
Однажды странная процессия остановилась у ворот самого богатого дома в Маленьком Городе — Хемет впереди, в облезлой замасленной тюбетейке, в длинной домотканой рубахе, выпущенной на холщовые брюки, а за ним — верблюд, без узды, облепленный по впалым бокам жесткими колючками, лениво жующий жвачку, а за верблюдом — жена Хемета, глухо повязанная платком, в длинном, почти до пят платье, босая, и с нею, держась за руку, сынишка с больными глазами, с коростами на толом тощем тельце, тоже, как и мать, босой.
На парадное крыльцо вышел купец Яушев, хозяин не только Маленького Города и окрестья, а возможно, всего огромного края, легшего от Уральских гор до Каспия.
— Может быть, эфенди, вам нужны работники? — спросил Хемет.
Яушев ответил, что ему не нужны работники.
— Но, может быть, эфенди, вам нужны стряпухи? — И он, не обернувшись, а слегка только качнув головой назад, показал на жену. — Она хорошо умеет печь лаваши…
И тут Яушев рассмеялся. Он наверняка не забыл еще пищу бедняков — лаваши, ведь он не был потомственным купцом, скупщик тряпья, приказчик у купца, сам не так давно выбился в купцы. Может, Хемет, зная это, и рассчитывал на некоторое взаимопонимание с могущественным Яушевым.
— Во всяком случае, эфенди, моя жена очень старательно печет лаваши, — сказал Хемет.
Купец ему сказал:
— Я бы взял твою жену стряпкой, если бы ты сам убрался подальше. Если я не из города, то хотя бы подальше от моего двора.
— Можете не беспокоиться, — спокойно ответил этот голодранец и, хлопнув по ляжке своего одра, отправился с ним за речку.
Жену его Яушев взял — готовить пищу работникам, и закуточек для нее и мальчонки нашелся в купеческом дворе. После долгих ежедневных блужданий по городочку Хемет, говорят, приходил к тем воротам, но работники не пускали его во двор. Тогда он уходил за речку, приказом опускал наземь верблюда и, притулившись у его облезлого бока, засыпал до утра, чтобы утром опять отправиться вдоль лабазов, затем обойти сенной и конный базары и завершить свои хождения у обжорных рядов за мисочкой супа из требухи.
А верблюд пропадал за речкой, в степи, и никто, конечно, его не трогал — кому нужна дохлая животина. Поговаривали, что Хемет связывал с этой животиной некоторые надежды, то есть он пытался наскрести с нее хоть фунтик шерсти и продать ее. Он, может, надеялся еще, что эта старушка разродится верблюжонком, и тот подрастет, и тогда уж он сможет счесывать с них шерсть и торговать.
Эти мысли были самые скромные из всех, что посещали его разгоряченную мечтами голову. Пример безродных отчаянных голов, кто мгновенно разбогател и чье богатство подымалось как на дрожжах, не давал ему покоя. Проходя на дню по нескольку раз мимо яушевского пассажа, он, конечно, вспоминал историю его возникновения: невидный купчишка, приехав в Маленький Город, попросил у отцов города участок земли, и те предложили ему самый захудалый, заболоченный — к нему так и не подступился ни один из домиков городочка, и он был как остров, необитаемый и мрачный, среди веселого копошения городочка вокруг, — отцы города были уверены, что не только торговый дом, а и легкую избенку там не поставить. Но Яушев поставил-таки трехэтажную каменную махину.
А гостиница Башкирова — с балконами, узорами по каменным стенам, номерами с глубокими альковами, рестораном — гостиница была, наверно, как бельмо на печальном, жадном глазу бродяжки Хемета. Башкиров и не думал никогда строить гостиницу, но однажды на ярмарке в Ирбите он пылко поспорил с купцами, утверждая, что в Маленьком Городе есть гостиница, и расписал ее точь-в-точь такою, какая стоит она сейчас. Вернувшись в городочек, он за год отгрохал шикарное сооружение.
А кем он был, тот Башкиров? Ловкач, с кустарного производства дегтя начавший восхождение на вершину, на которой пребывал теперь.
2
Нет, не мог бы Хемет сидеть в том закуточке, отданном его семейке во дворе купеческого дома, — ему необходимо было бродить, возбуждать свой мозг видениями богатства и силы, распалять его мыслями о своем ничтожестве, завистью и злостью.
В тот год грянула на городочек холера из Китая, и Яушев запретил своей челяди покидать двор, чтобы не пустить во владения заразу. Хемет таким образом лишился редких свиданий с женой и сынишкой, во время которых жена могла ему сунуть сверточек с лавашами (она, говорят, и во время холеры ухитрялась-таки бросать через забор свертки со снедью, и старым горожанам до сих пор вроде помнится ее кроткий голос из глубины двора: «Хемет, взял ли ты лаваши?»), и он все бродил по широким могильно затихшим улицам, по слободам, одежа истлела на нем, от скудной еды он отощал еще более и видом был совеем бродяжка, нищий. Ночевал он по-прежнему под боком у своего верблюда на заречной стороне.
По ночам в чуткие ноздри его ударял запах пожара — пожары часто случались в городочке, горели ночлежные и публичные дома, трижды горел дом священника Сперанского — и он поднимался, переходил речку, на ходу поспешно ополаскивая сонное лицо, и направлялся на свет зарева. Белым днем он вряд ли особо отличался от прочих зевак на пожаре, но по ночам в холерном безлюдье улиц его заприметили быстро, и вскоре по городочку поползли слухи о зловещей фигуре бродяжки-поджигателя. Да и резонно: на широкой, ярко освещенной площади стоит он так близко от огромного обжигающего зноем костра, что искры впиваются в лохмотья одежи, и лохмотья дымятся, а он только щурится от жара — пристрастному человеку могло показаться, что он смеется от злорадства.
А однажды на такой пожар приплелся за ним его одр, и тень его пересекла улицу наискось, зловещая, уродливая тень, которая уже одна могла внушить страх даже не очень трусливому обывателю — так что и благодаря одру он особенно запомнился горожанам.
А Хемет, наблюдая пожары, вряд ли догадывался о каких-то там слухах, грозящих ему растерзанием. В своем самозабвенном любовании он был бесстрастен к окружающему. Трудно сказать, что именно испытывал он при виде уничтожения чужого богатства, вряд ли радость, просто радость оттого, что кто-то лишается имущества и на ступеньку ли, на полступеньки сходит к нему, не имеющему ничего. Скорее всего он думал о другом: он наверняка знал о том, что священник Сперанский, имея пятьсот рублей, заложил на эти деньги фундамент под большой дом и взял под него — недвижимое имущество — в банке кредит в тысячу рублей и выстроил первый этаж; как затем в другом банке под первый этаж взял уже две тысячи рублей, вернул первому банку долг и на оставшиеся деньги достроил второй этаж; как потом застраховал дом на большую сумму и поджег его. Говорят, он трижды поджигал свой дом, и все три пожара видел Хемет.