— Хемет! — крикнул Каромцев и двинулся туда, волоча карабин и повторяя уже без крика, тупо и укоризненно: — Хемет… Хемет!.. Обоза нет, нет коней. Восемь возов патронов — их нет…
Хемет сидел не шевелясь, и мальчишка тоже не шевелился. И Каромцев увидел, глянув пристальней, что парнишка сидит, как и сидел, спиной навалившись на передок саней, но голова у него откинута набок, и на щеках — как бы замерший румянец.
— Товарищ комиссар, товарищ комиссар!.. — теребил его за рукав Петруха, и он встрепенулся, глянул назад и увидел сперва улицу и там копошение конников, а из-за снежных валов выходили бородатые мужики, выставляя вперед винтовки и ружья. Бойцы отступали. Отдельные конники уже выскакивали из села и устремлялись к ним, высоко размахивая клинками.
Каромцев оглянулся…
— Вот шкатулка, — услышал он и, подтолкнув Петруху, побежал к Бегунцу, выхватил тесак, обрезал поводья и, толкнув Петруху в сани, крикнул: — Гони!.. — И конь крупным галопом, сперва по целине, затем по дороге пустился прочь…
Хемет слышал: кто-то теребит его за рукав и чей-то голос, полный отчаяния и скорби, зовет его куда-то, и по мере того, как звали и теребили его, он помаленьку стал приходить в себя. Сперва он почувствовал запах, присущий только коням, скоплению коней, — пота и свежего навоза, затем услышал звуки, опять-таки присущие скоплению коней, — потопывание, вызывающее легкое содрогание земли, ржание, позванивание сбруи, и только потом, вяло поведя взглядом, увидел, как по дороге от станции тесным строем уходит колонна всадников в шлемах, в полушубках, перехваченных вокруг пояса и наискось через плечо ремнями, с винтовками через другое плечо и шашками, побалтывающимися на боку, и — по мере того, как начало колонны все дальше углублялось в дорогу, конец ее двигался все быстрее и быстрее. И когда хвост колонны был уже далеко, Хемет увидел Петруху, отчаянного, осунувшегося, и понял, что это парнишка теребил его и звал куда-то.
— Идем же, Хемет. Ведь закоченеешь! — сказал он опять, но Хемет ничего не ответил и двинул лошадь знакомой дорогой в сторону Маленького Города.
Сын по-прежнему лежал спиной к передку саней, только сполз немного, будто бы устроиться поудобней, голова его была запрокинута назад и набок, и то выражение ликования, которое не сходило с его лица во время боя, так и осталось, но тогда он словно не замечал присутствия отца, а теперь будто бы все ликование, всю радость обращал к отцу. И краска все не меркла на его лице.
Пока они ехали — очень медленно, шагом — совершенно пустой среди белого поля дорогой, Хемету несколько раз казалось, что он слышит топот коней за спиной. Но он не оглядывался. Все ему было безразлично. В нем исчезло то чувство дороги, которое жило в нем, пока он искал сына, исчезло не тогда, когда он нашел его, а тогда, когда он увидел уходящие глаза мальчонки.
Но чувство преодоления жило в нем, как и прежде. Он должен был преодолеть эту потерю, чтобы жить дальше. И когда он приблизился к дому, когда увидел издалека зеленые ворота и на фронтоне дома два соприкоснувшихся остриями полумесяца, на лице его вместе со скорбью было уже то характерное для него выражение — готовности преодолеть и еще преодолевать, если, конечно, за первой целью у него была вторая и третья…
Через несколько дней Каромцев увидел в окно, как подъехал на лошади Хемет, привязал ее на обычном месте и направился к крыльцу.
Он вошел без стука, стал у двери и стащил с головы шапку и, потравив на макушке тюбетейку, сказал:
— Здравствуй, Михайла.
Каромцев пошел к нему, прикачивая левой рукой правую, толсто спеленутую бинтами.
— Здравствуй, — сказал он. — Я ждал тебя.
На лице Хемета отразилось спокойное удовлетворение, но сейчас он неверно понял продкомиссара: не для того он ждал лошадника, чтобы опять, как прежде, ехать.
— Я ждал тебя, — смущенно повторил Каромцев и слишком поспешно стал доставать планшет, а из планшета — сложенную вчетверо бумагу. — Я вот бумагу тебе написал. Все как положено, печать стоит…
— Какая бумага? — спросил Хемет.
— Что ты работал… участвовал в бою. В общем, если тебя, может быть, спросят…
— Кому я ее покажу, бумагу? — спросил Хемет, и в его голосе не было ни обиды, ни удивления, а только непонимание: кому надо показывать бумагу и кому это может прийти в голову спросить у него бумагу? Наконец что-то ему стало как будто понятно. Он сказал:
— Разве ты забудешь?
— Не забуду, Хемет, — с чувством сказал Каромцев и, выйдя из-за стола, подошел к лошаднику и тронул его плечо, и в спеленутой руке колыхнулась боль. Он сморщился и здоровой рукой покачал раненую. Он подымал о том, что не сегодня, так завтра его могут убить. А если здесь останется цел и невредим, так на Дальнем Востоке все еще идет война. И он, теперь уже не смущаясь, голосом обычным, и добрым, и властным, сказал: — Бери! — И, вернувшись к столу, взял бумагу и протянул ее Хемету.
Тот взял, постоял с минуту, не глядя ни на бумагу, ни на комиссара, а глядя в окно, за которым играло яркое, безмятежное сияние на снегах и конь помахивал нетерпеливо головой, — потом он извлек из кармана кисет и, развязав его, сунул туда бумагу и, опять завязав, положил в карман.
— Теперь я пойду, — сказал он.
Каромцев сказал:
— Ездить мне пока не придется, а тебе еще придется…
— Теперь я пойду, — повторил Хемет и надел шапку, завязал у горла наушники. — Выздоравливай, — сказал он.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Вот уж четвертое утро после ночевания в бывшем детском приюте он вел Бегунца через всю деревню за околицу, сопровождаемый смешком баб и девок, суровый, сосредоточенный в своем упорстве, не обращая ни на кого внимания, только поглядывая на небо и вздыхая. Облака медленно, но неотвратимо таяли, теряя синеву, сливаясь в одно огромное, дымчато-белесое. Воздух нагревался, и когда ветерок подувал сзади, он слышал, как жарко пахнет конским потом и свежим навозом, когда конь, почти не замедляясь, ронял кругляшки.
Пройдя с версту и увидев впереди, у березового колка, табун крестьянских лошадей, он остановился и стал оглядываться, будто ища куда бы свернуть. На лице у него было выражение обреченности и тоски. По правую руку, вдалеке над темной еще пашней покачивалось, сеялось облако белой пыли; минет неделя-другая, и если не перепадут дожди, то и пашня станет почти такою же белой, как кутермящаяся пыль, и ковыльный покров на многие версты вокруг станет белесым. Он подумал, что надо бы уехать отсюда до суховеев, когда над дорогами взовьются смерчи черной пыли, а горячий ветер сожжет облака и замрет, подрагивая на призрачном горизонте…
Табун, когда они приблизились, весь почти стянулся в колок, только лошадка под седлом торопливо пощипывала сухую жесткую травку и тоже подвигалась к березкам. Хемет увидел пастуха, лежащего под деревом, подошел к нему и тронул носком сапога.
— Эй, — сказал он высокомерно, — если ты сегодня не привяжешь к дереву эту гнедую вертихвостку, то я сейчас же и уеду.
— Уезжай. — Сказав это, пастух приподнялся на локоть, жалостно и одновременно с укором поглядел на него. — Дак хоть привязывай, не дается она, — сказал он. — Переневолился твой жеребец…
Хемет не ответил. Он смотрел, как идет гнедая за шторою березовых ветвей дразнящей неуступчивой походкой и длинная извилистая спина ее бархатисто блестит. Бегунец заржал тихонько, и гнедая искоса глянула на него.
— Она в самой охоте, — проговорил Хемет, — и если ее поймать и привязать к дереву… — Он опять тронул носком пастуха. Тот вздохнул глубоко, оттолкнулся локтем и сел.
— Ты бы лучше продал своего жеребца общине, — сказал пастух. — А то чего же ездить, проедать харчи? А ну как не возьмет он двадцатую кобылу? Один убыток — и награды не видать, и налог по-прежнему будешь платить.
— Нет, — сказал он. — Раз уж дело стало за одной кобылой, я не поеду.
Пастух махнул рукой.
— Лови и вяжи. Что хошь делай. Только, говорю тебе, перестарел твой жеребец!.. — Он выпростал из-под себя свиток аркана и притолкнул к ногам Хемета. Тот, нагибаясь за арканом, глянул в лицо пастуха и сказал грубо, непререкаемо:
— Не годится жеребца гонять. Возьму твоего коня. — И, не дожидаясь ответа, взяв еще луку, пошел к пастуховой лошади.
Сонное выражение исчезло с лица пастуха. Он вскочил на ноги и, блестя глазами, взмахивая, поколачивая ладонями по бедрам, наблюдал, как Хемет, бодря, зля лошадку, размахивая лукой, выгнал гнедуху на простор и поскакал за нею галопом, забирая вправо.
— Ан скачет, заполыскивает, о-о-о-ох! — покрикивал пастух, дивясь тому, как его ленивая лошадка бодрится, заяривается под чужим седоком.
Улучив момент, Хемет накинул аркан на шею гнедой, а потом концом луки поддел скользящую в траве бечеву и стал наматывать на руку. Гнедая оскорбленно заржала, но аркан все туже сжимал ей шею.
Наконец, Хемет привязал гнедую к березе, затем пошел к своему коню и, сняв с него уздечку, хлопнул его по боку.
— Ничего, — проговорил он смущенно. — Сегодня и поедем. Только обратай ты, ради всевышнего, эту вертихвостку.
Не оглядываясь, он пошел в колок и сел рядом с пастухом.
— Зря он старается, — заговорил через некоторое время пастух. — Мне гнедую не жалко… да зря он старается. — Хемет не ответил.
Осень и зиму он пробавлялся случайными заработками. Сперва он пробовал ездить легковым извозчиком, но Бегунец был не так резв, как прежде, да и телега имела плохой вид — так что он отказался возить пассажиров. Потом он стал возить шкуры с хладобойни, но заразил коня паршой и, вылечив его, не появлялся там больше. В начале весны сосед ветфельдшер Кямиль прочитал ему в газете, что в округе озабочены выведением хорошего потомства лошадей, общинам предлагалось не пускать на пастбища полевых жеребчиков-заморышей, кастрировать их и приобретать породистых. Хозяин, чей жеребец покрыл бы двадцать кобыл, освобождался от сельхозналога и еще получал награду. И вот в течение весны Хемет раз за разом приезжал в Ключевку и, пожив с неделю, возвращался в городочек. Этот приезд по его расчетам должен был быть последним.