«Сегодня же и поедем», — подумал он, сплевывая густую, вязкую слюну. Застойный воздух в колке вызывал истому, почти удушье. В степи бесновались жара и ветер, подымался серо-желтый куст курая и летел, крутясь и вихляясь, в горячих цветистых струях воздуха.
Хемет перевел взгляд от курая и увидел, как Бегунец, навострив уши, стройно вытягиваясь мускулистым туловищем, шел к гнедой. Подойдя, он вытянул шею и дотронулся до холки гнедой, затем боком приник к ее боку, все вытягиваясь и покусывая зашеину гнедой. Та тряхнула головой, стала отступать вбок и в следующую минуту, сильно махнув задом, хрястнула копытами в грудь Бегунца. И потом каждый раз, когда он приближался, она, вертясь вокруг березы, взмахивала задом и ударяла копытами.
Хемет отворотился и не стал смотреть туда. Через минуту пастух тронул его за плечо и сказал оживленным голосом, в котором были ложь и великодушие:
— А чудится мне, ошибся ты в счете. И я вместе с тобой. Жеребец-то твой как раз и обработал двадцать кобыл, чуешь? Сивуха как раз и была двадцатая…
Хемет не ответил. Он понимал, что пастух щадит его, жалеет жеребца, и ему было стыдно. «Но ведь, если рассудить, — подумал он, — из-за этой упрямицы все пропадет: в сельсовете не дадут справку, и все эти дни окажутся потраченными напрасно».
— Так двадцатая ли, — проговорил он, — то есть, я говорю, Сивуха-то двадцатая ли была?
Тут пастух закричал:
— Забирай свово жеребца! Ступай, ступай… скажи в Совете: мол, как раз двадцатую кобылу обработал коняга, мол, Петра подтвердит. Иди!
Хемет молча пошел из колка и, поймав коня, надел на него уздечку и повел к дороге. Но, сделав несколько шагов, он обернулся и спросил:
— Не слыхал, на Коелинских песках все бурят?
— Да говорят, — ответил пастух, отвязывая гнедую и сильно стегая ее концом аркана.
«Надо завернуть туда, — подумал Хемет, — если вдруг они надумают в город ехать, так чтобы ехать не порожнему».
Опять ему стало стыдно, и, злобно, горестно оговаривая себя и всю эту затею разными нехорошими словами, он под конец сказал себе: «Ты, братец, так далеко зашел, что уже нечего стыдиться. Уж хлебнул позора, так лишний глоток ничего не будет значить».
В тот же час, взяв в сельсовете справку, он запряг коня и поехал на Коелинские пески — там с начала мая буровики искали воду.
2
Они начинали на рассвете и работали не переставая дотемна — так изо дня в день вот уже второй месяц, спеша хоть на день, на два опередить нашествие суховеев.
— Еще чуток, братики, еще самую малость, — говорил Каромцев подвозчикам и рабочим, изнывшим от зноя и однообразия жизни в степи. — Вот до суховеев поработаем и поворотим оглобли в город.
Но вот уж и первое дыхание суховеев обвеяло их, а все так же подымались они на заре, и длинная вереница повозок, переваливаясь на песчаных бурунах, трогалась к займищам, а Каромцев и его помощник по земотделу Якуб шли к краю песчаного поля, взрытого рядами борозд и засаженного долгими черствыми хлыстами шелюги. Они смотрели вдаль, и до самого горизонта была взрытая песчаная полоса.
— А ежели бы не шестнадцать подводчиков, а, к примеру, сорок, — говорил вожделенно Каромцев, — так мы бы всю Коелу засадили шелюгой, чтобы проклятые пески так и полегли намертво!
— И без того много сделали, — отвечал Якуб, взбрасывая длинную мускулистую руку и как бы окидывая ею песчаное, в бороздах поле.
— Еще больше не сделано, — со вздохом говорил Каромцев и глядел в сторону займища, куда ушла вереница повозок.
Вскоре, в первых золотистых лучах солнца, показывалась головная подвода; высоко груженная хлыстами, она подымалась на взгорье, а за нею — вторая, третья, возы колебались на бело-синем фоне с легкостью перекати-поля.
Хлысты сбрасывались вдоль по полю, где должна была пройти борозда, подводчики распрягали лошадей, а Якуб с рабочим Епишевым брали двух коняг и запрягали их в плуги. И — начиналось! Якуб вел борозду, а подводчики двигались следом и легонько втыкали в бока свежей борозды хлысты комлями, присыпали середину хлыста и притаптывали ногой. А Епишев, поотстав, вел свою борозду рядышком, заваливая первую. Сперва Каромцев наблюдал работу, потом и сам он становился в ряд с подводчиками и втыкал хлысты, присыпал песком и придавливал негнущейся ногой. И скоро начинало только мелькать перед глазами: как плывут сизые струи воздуха, всхрапывает лошадь, и мокрота от ее губ вспыхивает множеством блестков цветосмеси, нарушая монотонное течение сизых струй, ломая их ножевое сверкание. Он слышал запах дегтя и конского и человечьего пота, ощущал на голой спине режущие прикосновения жаркой пыли и то, как ветер охлаждает потное лицо и тут же обжигает его горячей волной.
— Вы бы передохнули малость, Михаил Егорьевич, — слышал он голос Якуба. Ткнув комлем в борозду хлыст и придавив напоследок ногой, он оставался на месте и минуту-другую смотрел еще, как удаляется Якуб, склонясь над плугом, и мерно, скучно сгибаются и разгибаются фигуры подводчиков. Затем он шел к палатке, в тень.
Он думал об этой черствой, неприютной земле, о работе, которой хватит на долгие годы, прежде чем она станет плодоносной, о странной и счастливой своей судьбе.
В апреле 1922 года бывший уездный продкомиссар поехал на Дальний Восток, где еще шла гражданская война, там был дважды ранен, в голову и в ногу. Полгода провалявшись в госпиталях, он месяц почти добирался до родных мест, с полгода еще лечился в городочке и, наконец, назначен был заведовать земотделом М.-Городского округа.
Округ вобрал в свои границы и прежний М.-Городской уезд и еще огромные пространства — от лесостепных ландшафтов через сухие жаркие степи до глинистых и песчаных полупустынь. Всем, что относилось к земле с ее злаками, пашнями, пастбищами, водой, живностью, дикой и прирученной, обязан был заниматься Михаил Егорьевич.
Он выходил, громко ступая негнущейся ногой, на крыльцо окрисполкома, быстро спускался со ступенек и быстро, насколько позволяла ущербная нога, шелк повозке и как-то боком ловко падал в нее, закидывая од-временно с туловищем негнущуюся ногу в кирзовом побитом сапоге.
В дребезжащей таратайке — когда с кучером, когда один — он пробирался к северной границе округа, в Михайловские леса, ехал вниз по Ую, почти до дельты, где раскинуты были клубнекамышовые луга. Нынче всю весну он пропадал на Коелинских песках. Здесь пески, движимые непрестанным ветром, шаг за шагом вытесняли травы, отсюда тучи песка летели над гладким голым пространством и ложились на пашни, сенокосные угодья, жестоко истощая их. И вот с середины апреля и по сей день они сажали шелюгу. Ее рубили на займищах, этот дикий высокий кустарник сродни черноталу и лозе, и везли на подводах на Коелу.
С посадкой шелюги проблема песков не исчерпывалась. Чтобы освоить Коелу, надо было обеспечить ее водой, и сейчас на другом краю Коелы, далеко за барханами, рабочие бурили скважины, чтобы потом, на будущий год, может, вырыть шахтные колодцы и поставить водоподъемное оборудование. (Бурильщики были присланы управлением Челябинских копей — добился Каромцев!) Тогда с теперешних пастбищ половину по крайней мере скота можно было бы перевести на Коелу, а эти пастбища не трогать, пока не прорастет трава и не даст семена. На случай суровой зимы с этих пастбищ можно было бы заготовить запасы сена…
Однажды, сидя у палатки, он задремал. Когда в лицо ему хлестнуло песчаной пылью, он открыл глаза и увидел, как мелкие смерчи закручиваются перед палаткой. Возле водовозки сидел Якуб.
— Чего это мы, а? — поспешно заговорил Каромцев. — Кончилась шелюга? Задремал, язви его!..
— К барханам подошли, — проговорил Якуб.
— И что же?
— Садили под плуг, а теперь… посмотрите сами.
Они сели в подводу, и Якуб погнал лошадку крупной рысью на дальний край поля, где смутно колебались в мареве барханы.
Каромцев увидел: будто чья-то злая рука выдернула и швырнула из борозды недавно запаханные хлысты.
— Так у нас ничего не выйдет, — сказал Якуб.
Каромцев ответил:
— Что ж, будем сажать черенками.
Почти дотемна они очищали хлысты от веток, резали на черенки, а назавтра с зарей — опять мелькание сизых струй, жара, звон в ушах. Якуб ведет борозду, слегка только взрезая почву, так, для обозначения рядков. Епишев и подводчики роют пешней и ломами ямки, сажают черенки, оставляя на поверхности всего-то вершка два. Затем каждый из них втыкает лом рядышком с черенком, наклоняет его к себе, от себя, и песок приваливается к черенку. И так ряд за рядом. Но так они засадили совсем мало.
Каромцев тоскливо думал, что время уходит и всю предполагаемую площадь они не успеют засадить, придется оставить на будущий год. И уже отрешаясь от посадки, но ничего еще не говоря своим рабочим, Каромцев думал о том, что предстоит ему назавтра. Поужинав, он лег ничком на телегу, раскрыл перед собой тетрадку и стал писать статью в газету, чтобы завтра же отдать ее в редакцию. Он объяснял жителям городочка преимущества, которые они будут иметь, топя печи не дровами, а каменным углем. Он сравнивал цены на кубометр дров и пуд угля, убеждая, что цены на уголь устойчивы, в то время как на дрова взвинчиваются прихотливыми частниками. Пропаганда угля имела прямое отношение к сохранению лесов, а борьба за лес была борьбой за пастбища и пашни. (Да, вспомнил он, надо написать соседям, чтобы помогли открыть в Маленьком Городе представительство Челябинских копей. Угольщики, по мнению Каромцева, должны помочь городским печникам переделать печи для топления их углем.)
Так он писал, пока не стемнело. Убрав тетрадку, он перевернулся на спину и стал смотреть на выходящие звезды. На своих телегах возились, устраиваясь на ночлег, подводчики. Неподалеку бродили лошади.
«Завтра в город, — думал Каромцев, — отправлю в Челябинск письмо. Или, может, сам поеду».
В темноте послышалось конское ржание, тарахтение телеги.
Он приподнялся на локоть.
— Эй-эй! — крикнул он в темноту. — Кого бог принес?