Далекий дом — страница 22 из 33

и резкость в чертах лица, в движениях рук и ног, видеть ее безразличие к тому, что вчера только волновало ее, и то, как однажды пройдет она по двору бережной горделивой поступью, полная мягкости в глазах, движениях, в теле, вроде бы рассредоточенная, а на деле исполненная внимания и приязни к тому, что так сладостно обременяет ее. И ему суждено будет знать внука! Ему хотелось, чтобы то, что сегодня радует его в дочери, проявилось потом во внуке — и это будут его черты.

Он подошел к дочери и ласково, как бы поощряя на то, что ей предстояло, потрепал по голове. Она вздернула голову, будто бы освобождаясь от ласки, а на самом деле ловя отцову ладонь, приникая к ней. Она улыбнулась горделиво, глаза ее блестели:

— Уж так я поплавала, папа! Но ты обещал, что дашь мне Бегунца — поехать в степь.

— Хорошо, — сказал он, — поедешь.

Жена вышла из загона и притворила за собой дверцу, оплетенную хворостом. Слегка избочась, она несла подойник.

— О чем вы тут шепчетесь? — сказала она. — Вот два башибузука! А кто же матери помощница?

Айя рассмеялась:

— Нуранья твоя помощница — вот кто!

Хемет спросил:

— Нуранья спит?

— Нет, — ответила жена. — А что, ужин готов? — спросила она старшую дочь. — Готовь на стол, пока сцежу молоко.

Пока он смотрел на жену и дочь и разговаривал с ними, он чувствовал, как все они слиты в одно, а двор со всем сущим в нем — живым и неподвижным — как ограда их покою и благоденствию. И ничто не беспокоило его. Но когда жена ушла в сени, а вскоре, погасив уголья в очаге, ушла и дочь, язычок тревожного пламени как бы сверкнул в теплом насыщенном мраке затихшего двора, и первым побуждением было отправиться на усадьбу ямщины и стеречь ее, как стерег он некогда свой двор в ожидании налета. Но тогда он был одинок, смел и горяч отвагой и яростью одиночки. Та же отвага самосохранения еще не так давно принуждала его поступать хитро, вертко и жалко, но теперь все то было в прошлом, и он никогда больше не станет унижать себя ни злобой отчаяния, ни хитростью, ни увертками. И еще ему не хотелось думать, что ямщина так беззащитна, чтобы требовать ярости и самоотречения.

Он уснул с мыслями о достоинстве и силе, которые он теперь имел. Но сон его был чуток, он отчетливо слышал первых петухов, и вторых, и третьих. Потом он поднялся и, быстро одевшись, отправился на усадьбу. В том переулке, где он шел вчера, тихо светлели сумерки, было студено и воздух не тронут еще звуками утра. Но как только он вышел на улицу, ему показалось, что голоса ямщиков так и не затихли со вчерашнего вечера. Но они, оказывается, и не были так громки, как померещилось сперва. Трое ямщиков стояли возле повозки, глядя под ноги себе, и, судя по голосам, вроде спорили. Он еще не дошел до них, когда один обернулся и поспешил сказать:

— Как есть в капкан угодил. Верней не придумаешь.

И тут Алсуфьев, иссиня-бледный, с сумасшедше вертящимися глазами, оттолкнул легким порывистым туловищем говорливого ямщика и прокричал в самое лицо Хемету:

— Известный пьяница!.. Жулик! Пасынок Грибанова-пимоката!

Хемет отвел его непререкаемым движением руки и шагнул к повозке, увидел лежащего на боку с поджатой к животу ногой (другая, точно закостенев, вытянулась неестественно), с мертвенно обострившимся лицом парня. Веки его были с силой сомкнуты, дыхание затаенно, но тело его дышало, явно подымаясь и опадая. Он, пожалуй, слышал, что говорили над ним мужики.

Хемету померещилось избиение — без особого отчаяния и натуги, с нервной веселостью, черство подымались и опускались кулаки над извивающимся в корчах телом… Он тряхнул и помотал головой. Так бы они, наверно, и сделали, когда бы просто поймали его. Но щелк капкана и дикий вопль и взгорячил и, видать, тотчас же остудил их — иначе били бы до смерти.

— Запрягайте, — сказал он. — Отвезете в амбулаторию.

Тут опять закричал Алсуфьев:

— Я ответчик! Меня!..

Хемет шагнул к нему, отрывисто притянул за отворот плаща и, тряхнув с силой, оттолкнул прочь. Он даже несодеянным озлил его, Хемету противны были его страх и безрассудное усердие, как будто они — и страх и усердие, такие явные, так бесстыдно открытые — могли высветить то, что было затаено в самом Хемете: тот же страх и то же желание усердия, старания оправдаться, но только запрятанные так глубоко, что я сам он не верил — так ли это?

Городочек реагировал на происшествие так, как это было всегда в обиталище торговцев, маклеров, лошадников, конокрадов — то есть как на событие в ряду других событий, только пощекотливее, посмачнее, приправленное запахом и видом человеческой крови. И все же на этот раз обычное для городочка происшествие имело иное, чем прежде, значение.

Городочек давно уж с любопытством наблюдал за тем, как сам исполком затеял то, что не так давно сам же и рушил, за тем, как высоко поднялся при новых условиях прежде безродный бродяжка. И теперь каждый, кого допрашивала потревоженная милиция, торопясь и захлебываясь, припоминал все то, что он знал или слышал о Хемете. В газете писали, что не будь ямщины, исполком никогда не стал бы объектом для наглого нападения грабителей; что даже в случае нападения дело не кончилось бы так печально, когда б не собственнические страсти того, кто стоял во главе ямщины…

Каромцев, несмотря на ажиотаж вокруг события, понимал, что городочек смачно, удовлетворенно переварит случившееся и забудет про него. Газета тоже не сегодня-завтра поостынет и забудет. Суд не окажется суровым к ямщикам, поскольку жертва события действительно вор и жулик, намозоливший глаза окружной милиции. Он просто с сожалением, почти горечью думал о том, что ямщину закроют. Из облцентра, где уже были уведомлены о происшествии, пришло письмо, полное удивления и негодования: о какой ямщине идет речь, разве есть еще ямщины? И разве правда, что ямщина существует при окрисполкоме? На чей счет? Кем утвержденная?

Он понимал, что и ему достанется под горячую руку. Но не это беспокоило его. Он думал о Хемете. Человека, который следует своему призванию так неуступчиво, бескорыстно и беззаветно, беда не согнет. Но потери, которые он несет, — кто знает, как они обернутся для него. И, может быть, не только для него одного.


Зимой Хемету пришлось пережить еще одну беду.

Накануне того злосчастного дня, напоив Бегунца и задав корму, он долго стоял на дворе и смотрел, как солнце закатывалось в ясное, чистое небо. Он притоптывал ногами в черных чесанках, стирал с усов иней и удовлетворенно покряхтывал. После того, как солнце закатилось, заря долго держалась на горизонте, посвечивая сквозь дымку испарений, поднятую над дворами.

«Хорошая будет погода», — думал он, возбуждаясь от своих мыслей. В прежние годы, наблюдая закат, он волновался, и это волнение разрасталось, чтобы затем обратиться в действия: оглядев двор и заперев ворота, он поспешал в дом и готовился к завтрему: доставал дорожную сумку, в которую жена должна была положить еду, осматривал шубу и, если находил прохудившееся место, чинил, потом, сказав жене, чтобы она пораньше приготовила коню теплое пойло, ложился спать. Сейчас от всего этого осталось любование закатом, обещающим ясность, и память о прошлых дальних поездках, воспоминания о которых были и приятны и горестны…

Назавтра он запряг коня и выехал со двора рано, как он проделывал каждый день. Случалось, что ему предлагали поехать в село или на хутор, но Бегунец не был теперь таким сильным, как прежде, — в извоз Хемет не рисковал отправиться, а был, как это говорится, барабусом, то есть ломовым извозчиком. Но не всякий товар он соглашался везти, так как однажды груженный углем, подымаясь в тору меж домами гончарной слободы, Бегунец стал, упираясь дрожащими ногами в мерзлый снег, и точно не слышал его покрикивания, а когда добрались до места, бока его долго ходили ходуном и дрожали ноги.

В то утро он поехал, как обычно, на базар, привязал Бегунца к коновязи, а сам стал прохаживаться возле. Он уже стал зябнуть, когда ему предложили съездить на склад за углем и отвезти в слободу. Он отказался. Потом свез двух барашков, которых купил его сосед-чемоданщик Фасхи. Потом одна дамочка наняла его. Он вез ее покупки, а сама она шла рядом, чтобы не ехать в розвальнях, наверно, боялась испортить меховую шубку. Так что и Бегунец, и сам он совсем озябли. Он подумал было вернуться домой, но заработал он сегодня мало, и он надеялся еще на одну ездку.

Тут-то и подошли к нему двое молодых людей, раззадоренные хмелем, веселые, приветливые, и предложили Хемету свезти их на окраину города, а потом в слободу, но не гончарную, где улицы были круты и скользки, а в Буранную, где прежде был Меновой двор. И Хемет согласился. Бегунец замерз, у Хемета тоже зуб на зуб не попадал, так что он с ходу стал шустрить коня. Разогрелись, одобрительные возгласы седоков были ему приятны. В домике на окраине они взяли двух девиц, потом заехали в лавку и там набрали в баул вина и закусок, а Хемету дали три рубля и велели ехать в Буранную. И опять он шустрил коня, возбуждаемый настроением седоков, легким снежком, который сыпался вокруг наплывом давнего, знакомого, когда и он, и Бегунец были молоды и задорны. В Буранной девицы и молодые люди вышли из саней, и Хемет уже стал разворачиваться, когда один из них остановил его и попросил еще раз съездить в лавку, потому что им казалось — мало взяли вина.

— Ладно, — сказал Хемет, и они поехали.

Уже темнело, когда они опять въехали в улички Буранной, и тут у Бегунца вроде бы ноги заплелись, и он, сбив ритм, едва не упал. Смущенный неловкостью коняг Хемет резко дернул вожжи и прикрикнул, и Бегунец, лихорадочно отозвавшись мотанием головы, сравнял ход и больше ничего такого с ним не было до самого дома.

Во дворе он распряг коня и все покачивал головой, видя, как клубится над его крупом густой пар. Сняв рукавицу, он провел ладонью по шее и боку, и они были мокры. Он завел Бегунца в конюшню, тщательно обтер мягкой мешковиной, затем покрыл попоной и привязал к столбу. Часа через три он вынес теплого пойла. Перелив из ведра в корыто, он отвязал коня и, прихлопнув по крупу, задержал руку, потому что Бегунец не тронулся в ту же минуту к корыту, а стоял на месте и тело его сотрясалось в мелком ознобе.