Он увидел ее сразу, как только ступил на порожек, и все в это мгновение стало простым и приятным. А потом он увидел постель и сидящих на ней двух пацанят лет пяти или шести; и тут же появились бойкие девки, нет, не подруги ее, а родственницы или соседки, они защебетали:
— Живите вместе, как эти малютки вместе сидят!
— Чтобы вы не знали горечи жизни в одиночку!
— Пусть будет счастливым ваше потомство, пусть родятся мальчики!
И, наконец, самая, видать, бойкая сказала:
— Ложитесь вдвоем, а встаньте втроем. Пусть третий будет мальчик!
Они убежали, прыская в ладони, порочною оглядкой, уже на порожке оглянувшись на новобрачных.
Он шагнул на середину комнатки и глянул на нее. Она опустила глаза, руки ее скрещены были на груди. И ему померещилась темнота, опускающаяся на задворье, и как он поднял и понес ее, и чувство, знакомое, жуткое, взяло его. Но здесь перед законным их ложем ему было стыднее, чем в тот вечер, когда они тайно и скрытно совершили то, что в конце концов привело их сюда.
— Я погашу лампу, — сказал он хрипло.
Она не шевельнулась. Он дунул в стекло лампы с остервенением, пламя фукнуло, пропало, и смрадный дымок коснулся его ноздрей. Он сел перед ней на стул и склонился низко в какой-то прощальной, покаянной позе. Он сидел, не шелохнувшись, и в голове у него проносились отрывки его странного пути в повозке. И то — что мерещилось ему в дороге. И — братья Батурины, их прощальный возглас, как погнал затем конягу маклер Харун, его восторженное, дикое лицо — ускакали, дескать, от соперников! Теперь небось рассказывает, как ловко вез он жениха и спас его от позора…
Господи ты боже, минует ночь, и это будет означать, что он навсегда сам по собственной воле заточил себя в этом мухортом городишке, что ему суждено будет спать с женой, ходить в баню, добывать себе и своему семейству пропитание каким-нибудь ремеслишком, как это делали извека обитатели городишка! И так — до тех пор, пока однажды он не увидит немощное тело той, которая так прекрасна сейчас, и почувствует, как немощен и сам он, услышит за окном свист и дикие возгласы своих внуков, гоняющих голубей…
Нет, его не надули, сам он обманул себя, позволил попасться в капкан, из которого не так-то просто вырваться!
Луна вышла, и тень от оконного переплета решетчато лежала на полу. Он поднял голову и увидел, что она спит. У него застучало сердце, охотничьими шагами он встал и подошел к окну. Он соскользнул рукою по раме слепым движением, отыскал шпингалет, но отдернул руку. Нет, он не станет удирать из этого окна! Он пересек комнатку, чутко глядя под ноги, где решетчато лежала тень от рамы, и остановился на минуту в покаянной, прощальной позе. Но он не смотрел уже туда, откуда доносился звук ее дыхания.
Он вышел из комнатки, прошел украдкой по коридору, наткнулся еще на одну дверь и быстро прикрыл ее, услышав сонное дыхание спящих, потом повернул обратно, и открытая дверь вывела его в переднюю. И он увидел окно, отворенное во двор, в садик. Он помедлил с минуту. Страх возбуждал его, бодрил, он был сладок, как предвестье преодоления — он пугал и обещал лучшее. Он усмехнулся. В нем прозвучал нервный смех. Он взялся рукой за раму и выпрыгнул в садик. Последнее, что ощутил он, пробираясь со двора, — ядреный запах бани и березовых веников…
Он бежал по сонным улицам, нашаривая в кармане ключи от комнатки. Бывшая усадьба хлеботорговца Спирина безмолвствовала. Чтобы не встретиться со сторожем, он проник задами во двор. Светя зажженной спичкой, он отыскал в столе свои документы, сдернул с гвоздя плащ, висевший здесь третий год, и опять задами покинул двор.
Что-то сдвинув, кого-то оттолкнув, он пробился в угол полутемного купе, сел, откинулся к стенке и замер. Уже поезд набрал ходу, а его все не покидало ощущение погони, пока, наконец, он понял, что это совесть тормошит и причиняет его усталому мозгу болезненное беспокойство.
«Ты прости, ты прости, — говорил он про себя, — я ведь не от тебя убежал, ты прости!..»
Поладив с совестью, он уснул провальным, непоколебимым оном. А когда открыл глаза, увидел в окошко палисадники с жидкими, растеребленными деревцами, на которых лежала темная пыльца гари; женщины шли к колодцу, катили подводы, пробежал грузовик. Проспал момент! Но поезд долго еще двигался мимо окраинных домиков, и не скоро он увидел здание вокзала, с барельефными узорами на дверях, высокими полуовальными окнами, не крашенное, а как бы испачканное зеленой краской.
Он опоздал к трамваю и, не дожидаясь другого, пошел к извозчичьим пролеткам.
— На летно-планерную станцию, — сказал он, садясь.
— Что-то я не слыхал такой, — сказал извозчик. У него было сытое лицо и гаерские усики.
«Цену набивает скотина!» — подумал Якуб, нащупывая в кармане деньги.
Извозчик с другой пролетки подсказал:
— Это, видать, за Бабушкино ехать.
Они поехали по булыжной мостовой. Шли красноармейцы и пели «По долинам и по взгорьям…» У трамвайных остановок толпился народ. Мороженщицы выходили на угол. У магазина промтоваров выстраивалась очередь. Пролетка остановилась у кирпичного здания с надписью «Школа фабрично-заводского обучения «Вулкан».
— Что, приехали? — спросил он.
— Так верней будет, — сказал извозчик. — Нюра! — крикнул он. — А где ваши ребята летают?
— Так далеко! — ответила, высовываясь из окна, Нюра.
— Наверно, далеко, коли я не знаю, — сказал извозчик. — Куда ехать-то?
— А прямо к красным казармам, а там все полем, полем — там и увидишь.
Опять они долго ехали по городу, затем выехали в поле и полем еще долго ехали. Наконец он увидел парашютные вышки, огромную овальную крышу какого-то сооружения, мелькнуло крыло планера.
— Стой, — сказал он, — стой, говорю, хватит!
Он расплатился с извозчиком и, не оглядываясь, побежал туда. С пригорка он увидел все почти поле, на котором травка была как бы подстрижена, и отдельные залысые места на травянистом покрове, и серые дорожки с травкою по бокам. Вход знаменовался деревянной аркой, посредине которой прикреплена была большая яркая звезда из фанеры, крашенной в красное, под ней — аршинными буквами было написано «Челябинская летно-планерная станция».
Не замедлясь, он прошел под аркой (решетчатые ворота были растворены настежь) и, уже оказавшись на поле, остановился и стал оглядываться. Справа стоял ангар — это его огромную овальную крышу увидел он с пролетки, — и двери его тоже были распахнуты настежь, в некотором отдалении стояли два сооружения, похожие на огромные ящики. По левую руку — приземистые зданьица с покатой крышей из горбылей. А на восток уходило чистое беспредельное поле.
Он не сразу заметил, что из ангара вышел парень в холщовых закатанных до колен шароварах и гимнастерке, рукава которой были подвернуты выше локтей. Он поспешил навстречу парню.
— Я приехал, — сказал он с таким восторгом и дружелюбием, что вызвал улыбку на хмуроватом лице этого пилота. (Наверно, пилота!)
Маклер Харун, возбужденный ночной погоней (а он истинно был уверен, что за ним гнались претенденты на невесту), гордый своей находчивостью, не спал до утра, попивал брагу в амбаре, где устроились на ночь родственники и близкие жениха и невесты. Он медленно хмелел, вспоминал свои ухаживания за Айей как о чем-то несерьезном, неправдоподобном и думал: «Вот-вот, теперь поглядим… Ловко, ловко!» — и он казался себе удивительным хитрецом, который будто бы спровадил своенравную гордячку замуж за чудака, в то время как сам он, Харун, только выиграл от этого.
Когда рассвело, он съездил на жениховской повозке к себе в слободу, взял оставшиеся непроданными шапки и, радуясь, что не проспал ранний час, когда фининспектор еще дрыхнет, а окрестные крестьяне уже распрягают коней и волов на сенной площади, отправился на базар. Вскоре он сидел на крестьянском шарабане, покуривал папиросу, окруженный мужиками и бабами, и рассказывал о ночном происшествии и о своей необыкновенной находчивости.
И вдруг он услышал смех и поглядел в толпу, с неудовольствием хмуря брови. Смеялся ветеринар Кямиль.
— Пока ты сказки рассказывал, — смеясь сказал Кямиль, — жениха-то выкрали.
— Не болтай ты, конский доктор, — с досадой сказал Харун.
— Ну, может быть, и не выкрали, может, он сам убежал, — продолжал Кямиль, — но факт, что жениха утром не оказалось возле невесты. Факт! — сказал он вдохновенно. И вся толпа повернулась к ветеринару Кямилю, так что маклеру Харуну и не удалось досказать всю ночную историю.
А к полудню весь город знал о позоре, постигшем лошадника Хемета, и особенно любопытные горожане, направляясь по своим делам, пускались в путаный, околичный путь, чтобы только оказаться возле дома Хемета. Тут они задерживались. За забором слышались звуки нервного оживления, но голосов было не разобрать. Только кому-то из горожан показалось, что лошадник Хемет смеется. Другие горожане со вздохом говорили:
— Тронулся, видать, человек. Да и не мудрено.
А иные не верили:
— Да никакого смеха не было. Это Хемет кричал на лошадь. А как же вы думаете — он, конечно, запряжет лошадь и не успеет этот шалопай пяти верст пройти, как Хемет догонит его и вернет связанным.
— А невесте останется только развязать путы на женихе и привлечь его к себе.
Но Хемет и правда смеялся. Он стоял посредине двора и смеялся.
— Каков трус! — говорил он. — Нет, надо же такое выкинуть! Он посчитал, что самое верное удрать от меня трусливо. Как еще он не догадался преподнести мне горшочек с топленым маслом, чтобы умилостивить и просить, чтобы я отпустил его, конечно, за горшочек с топленым маслом!..
Подавленная случившимся и неожиданным смехом отца Айя говорила:
— Что я скажу людям? Как покажусь им на глаза?..
И Хемет ответил:
— Как покажешься им на глаза? Так, может, тебе и не понадобится показываться им на глаза.
— Как?
— Как не надо теперь Якубу показываться на глаза горожанам.
Она непонимающе смотрела на отца.