А в мастерской тем временем полным ходом шла работа, ребята делали планер. Каждый из них, кроме неистового желания летать, имел еще кое-что: одни здорово столярничали, тут, были даже краснодеревщики; другие знали токарную работу, и знание это многим стоило нескольких лет труда на заводе. Он бы тоже кое-что смог, ведь он как-никак строил колесницу, но он не смел браться — он просто наблюдал их работу, а затем сгребал подкопившиеся опилки и стружки, нагружал ими огромный ящик и, взвалив его на плечи, тащил из мастерской и высыпал в овражек, где полным-полно было всякого лома и щепы (видать, ребята делали не первый планер и не один уж разбили). Он наблюдал их работу и иногда осмеливался выбрать брусок или рейку и подсунуть столярам, затаивал при этом дыхание, боясь, что те, оглядев бруски или рейки, отложат как непригодные.
Когда были закреплены бруски лонжерона, ему поручили подобрать и распилить фанеру, а потом он вместе с другими наклеивал ее по бокам к верхней и нижней полкам лонжерона.
Он только жалел, что не может одновременно быть и там и тут — наблюдать работу краснодеревщиков и токарей. У токарей тоже было интересно: они вытачивали стальные крепления, чтобы закрепить лонжерон к ферме фюзеляжа. Он ухитрялся и тут поотираться и подносил, когда нужно, то крепления, то подкосы.
И опять он носил полные ящики опилок и стружек, а вечером подметал в мастерских, в ангаре, затем шел по дорожкам, подбирая просыпанные стружки, окурки, металлические обрезки. И, наконец, оглядев все поле, задвинув двери ангара и наложив огромный замок, он падал навзничь на травку перед ангаром, и глаза его сами собой закрывались. Когда он открывал глаза, то видел над собой тихое шевеление. Он улыбался и вновь чувствовал себя свежо и бодро. Он выходил за арку и шел в поле. И, окончательно устав, добредал до мастерской и падал на нары. Запахи свежего дерева, клея дурманно охватывали его, и он засыпал крепким, непоколебимым сном.
В ночь перед тем, как ему идти на комиссию, он вдруг проснулся и ясно, совсем несонным голосом сказал в темноту:
— Ведь завтра мне на медицинскую комиссию! Теперь уже не завтра, а сегодня. — И он ощупал свои руки, грудь, помял лицо, как бы удостоверяясь, что он здоров и все члены целы.
Он уже как бы заранее знал, что все тут у него обойдется хорошо, еще до того, как стал он перед длинным столом и доктора глянули на него оживленно, видя стройного, жилистого, загорелого парня с веселыми, жизнеполными глазами.
Такой же ясный, верящий стал он перед мандатной комиссией, готовый отвечать на любой вопрос, а если надо, то и рассказать, как давно мечтал он попасть сюда, что он строил колесницу под парусом — он и об этом готов был рассказать, если спросят. Но тут ему сказали «нет». То есть не сразу, ему-то как раз ничего и не сказали, он уж после узнал, что не прошел комиссию.
А до того, как ему узнать, он просидел на крыльце широкого кирпичного особняка часа два или три, пока не разошлись все до одного члены комиссии, — тут он поднялся и вошел в здание. В коридоре возле списков толпились ребята. Он просунулся поближе к доске, пробежал список глазами, но не увидел своей фамилии. Он отошел в сторону, дождался, пока ребята разойдутся и опять подошел и стал читать про себя каждую фамилию. Его фамилии не было.
«Надо было рассказать, что я знаю столярное дело, — подумал он, — что колесницу делал… ерунда, конечно, да никто про это и не спрашивал, но можно было им рассказать».
Он вышел на крыльцо и сел — только потому, что почувствовал сильную усталость.
«Но почему, почему? — думал он. — Вот ведь что главное: я не знаю — почему! Если бы нужны были рекомендации… но ведь никто мне не говорил. А Каромцев мог бы рекомендовать». Вдруг он подумал: «Отец!.. Может, он успел как-то помешать? Ах, да ерунда! Если бы даже он написал длинное письмо с просьбой отказать его сыну — кто бы стал слушать его?».
Он, казалось, был отрешен от всего, что не относилось к его поражению. Странное оцепенение охватило его, и он, наверное, мог бы просидеть здесь и весь остаток дня, и вечер, и ночь. Но что-то словно подтолкнуло его, и он поглядел на часы: не опаздывает ли он на планедром, ведь сегодня «рулежка» и надо выкатывать «АК-1», а потом с ребятами из стартовой команды тянуть концы амортизатора.
Он побежал по жарким улицам города и полем бежал — до самого планедрома.
Возле ангара он столкнулся с Горненко.
— Ну? — сказал тот.
— Меня, кажется, не приняли, — сказал он как бы между прочим, не глядя на Горненко, а выискивая глазами ребят из стартовой команды. — А что, будет сегодня рулежка? — спросил он.
— Да, — ответил Горненко, удивленно глядя на него. — Слушай, — сказал он, минуту спустя, — нынче поступает много ребят с железной дороги, заводских много, из «Вулкана», ты понимаешь? Но этот год может оказаться не бесполезным для тебя. Как ты сам думаешь?
Наконец до него дошло все.
— Так, значит, я остаюсь? Значит, я не поеду в Маленький Город?
— Дмитрия мы со временем переведем инструктором, — продолжал Горненко. — Может быть, тебя сделать хозяином ангара? Ты будешь делать то, что и делал, получать ставку сторожа. Тебя это не обижает?
— Что вы! И я, значит, остаюсь в стартовой команде?
— Ну, конечно, — сказал Горненко.
— Так… будет сегодня рулежка? — почти крикнул он.
Горненко рассмеялся.
А он побежал в ангар, крича ребятам:
— А ну давайте, братцы, пошли! Поживей! — и они вытолкнули планер, подкатывать стали на стартовую площадку. Пока ребята закрепляли хвост, он уже накинул на пусковой крючок кольцо и побежал, волоча конец амортизатора.
И этот, и последующие дни они занимались «рулежкой» — стартовая команда тянула концы, инструктор командовал «старт», и планер устремлялся вперед, они едва успевали отбежать в сторону и видели планер в хвост — как бежит он, кренясь то одним, то другим крылом.
Интересно. И все же ребятам, кажется, наскучило это занятие — рулежка. Им хотелось летать, но Горненко говорил непререкаемо:
— Надо научиться держать крыло. Балансировать, балансировать!
Однажды Дмитрий сказал:
— Сегодня, кажется, я пробежался почти без крена. Так что балансировать я умею, а?
— Да, — согласился Якуб.
И вдруг Дмитрий сказал:
— Завтра я полечу.
Якуб уставился на него ошеломленными глазами, он даже руку протянул и тронул Дмитрия за потное жаркое плечо, как бы желая перед таким важным делом коснуться его хоть пальчиком.
— Так ты?.. — сказал он.
— Да не тряси ты меня, — сердито сказал Дмитрий.
Он убрал руку, но придвинулся к Дмитрию вплотную и сказал:
— Так, может быть, если ты… то, может быть, он и мне разрешит, Горненко, а?
— Ты молчи! — крикнул Дмитрий. — Ты не вздумай заикнуться об этом, понял?
Назавтра они проделали то, что проделывали и всегда перед рулежкой, и лица ребят были скучноваты — так что вроде никто не ожидал никакого полета, и советы инструктора касались только рулежки.
Вот ребята похватали концы и побежали увесистой рысью, растягивая амортизатор, затем точно щелкнула команда: «Старт!» — но Дмитрий что-то замедлил и не отсоединил замок, так что планер все еще стоял закрепленный на стоянке, а они все бежали, и концы амортизатора растягивались все сильнее. И наконец Дмитрий двинул рычажок, планер оторвался и побежал. Они кинулись по сторонам (ветерок от крыла режуще скользнул возле уха), планер бежал дальше, дальше… и стал набирать высоту.
Якуб еще бежал, задыхаясь, с открытым ртом, что-то шепча или, может быть, крича хриплым голосом — теперь уже за планером. И вдруг планер сильно накренился, затем резко качнулся на другой бок и ударился оземь. Послышался треск ломаемых планок и реек, скрежетнула проволока, что-то оборвалось, шаркнуло напоследок по земле и остановилось.
Они подбежали к разбитому планеру, но в первые минуты никто не подступился близко, пока Дмитрий выбирался из-под обломков — потом он пошел прочь, сильно припадая на одну ногу, утираясь как бы от пота, а на самом деле у него оказалась расцарапанной щека, и он шел, размазывая кровь и пыль, и в глазах его еще не было ни испуга, ни раскаяния, ни стыда — а только то возбуждение, упрямство, которое тушевалось выражением удовлетворения, почти счастья.
То ли вид его был недоступен, то ли все видели, что он жив и невредим — не к нему бросились, а к нагромождению реек и сумбурно переплетенной проволоке, к щепе, разлетевшейся вокруг. И он тоже бросился, куда и все, и даже стал собирать щепу, потом бросил.
А потом, когда ребята, кое-как скрепив остов планера и сложив в кабину осколки, потащили планер к ангару, а инструктор стоял перед растерянно улыбающимся Дмитрием и кричал на него тонким, отчаянным голосом — тут кто-то сказал Якубу:
— К тебе приехали. Слышь, тебя спрашивают.
Он глянул на говорившего, затем стал оглядываться вокруг, пока кто-то не протянул руку и не показал — за аркой он увидел повозку о двух лошадках, странную повозку, потом, когда он подошел ближе, он увидел, что это старинный фаэтон, такие он видел в Маленьком Городе, а здесь, думалось, подобных повозок и в помине нет.
Итак, он двинулся по направлению арки. По ту ее сторону стоял приземистый человек в тройке, фетровой шляпе, подняв на уровне груди руку: между пальцами дымилась папироса. Он энергично кивнул, подзывая Якуба.
— Моя фамилия Фараонов, — сказал человек, — я должен снять тебя, — тут он кивнул извозчику, и тот стащил с повозки треногу и поставил ее возле человека в тройке. — Я из «Городского листка», — сказал Фараонов, — я должен снять тебя.
— Это что же, — сказал Якуб, разглядывая фаэтон, — вы что же, из Маленького Города ехали на фаэтоне?
— Нет, — ответил Фараонов. — А что?
— Я думал, такие фаэтоны только в Маленьком Городе.
— А-а, — сказал Фараонов и развеселился, — это, может, единственный в Челябинске фаэтон, так что не просто было достать его. Так что же мы стоим? Я хотел бы снять тебя возле аэроплана.