Далекий гул — страница 17 из 21

Появившиеся в наших газетах в те дни сообщения, что Гитлер якобы высадился в Аргентине или скрывается у Франко, порождали в нашем народе недоумение, даже апатию. Перед кровоточащей памятью о погибших, перед руинами невиданно жестокой войны казалось кощунством, что преступник, поправший все человеческое, самую жизнь на земле, он-то, возможно, благоденствует.

История не терпит, когда из нее своевольно вынимается то или иное событие, каковы бы ни были прагматические, психологические на то побуждения.

«Бесследно исчезнувший» Гитлер — это почва для легенд о нем. Это то, чего он и хотел. Выходит, умолчание о его обнаружении способствовало намерениям Гитлера.

Лишь со временем мне удалось преодолеть все вставшие преграды и обнародовать эту «тайну века».

Велением судьбы я оказалась причастной к тому, чтобы не дать Гитлеру осуществить свой последний замысел — исчезнуть, превратиться в миф и тем сильнее будоражить души своих единомышленников и в те дни, и в последующие времена.

Удалось не дать закрепиться неясному, темному замыслу Сталина, пожелавшему скрыть от мира, что мертвый Гитлер был нами обнаружен.

— Почему так тянет в те места, где пережил много тяжелого? — неожиданно спросил меня в машине фотокорреспондент. Это было в нынешнем Восточном Берлине. Я не взялась ответить. — Меня зовут Йо, — сказал он.

— Как?

— Непонятно? Йо — произносится как по-русски: Еж, ё-ёж.

— Вы говорите по-русски?

— Нет. Только несколько слов, в плену выучил.

Лицо резкое, с впадинами глубоких морщин. Но моложав, упруг, ловок. Он подрулил к тротуару, выключил мотор. Обернулся ко мне.

— Правда, почему так? — Прошлый год он был в Советском Союзе в командировке. Объездил Среднюю Азию. Это так необычайно, экзотично. — Но я хотел попасть только в один город — в Киев.

Наконец он прилетел. Крещатик не узнать.

— Тогда он был весь разрушен и нас выводили разбирать завалы. Это было в 44-м. Тяжелое время…

— Было голодно?

— Да. Не в том дело. Население тоже голодало.

Он шел по новому проспекту с внушительными зданиями, ничего не узнавая, теряя надежду отыскать тот заветный дом, шел, сбиваясь, возвращался назад и опять начинал весь путь сначала.

— И представьте: я вдруг нашел этот дом, чуть за поворотом, зажатый новостройками. О! Что я испытал! Я как безумный опрометью ворвался в дом, ринулся на второй этаж. Направо дверь. Я хотел во что бы то ни стало войти туда. Нас там было двадцать, в том отсеке. Под стражей. Отсюда нас водили на работу. Тут до войны была баня, еще висела доска, нас согнали сюда, оцепили проволокой. Но теперь меня не впустили. Там женское отделение. Опять — баня. Понимаете: до и после — баня.

Мы оставались в машине. Теперь я спросила:

— А почему так тянуло? — мне хотелось в его неожиданном признании почерпнуть какое-то понимание для себя.

— Ну, ведь в этом месте, в доме этом тогда я был в неволе — военнопленный. Я не знал, буду ли жив. Было очень тяжело. И вот я здесь через столько лет. И я могу оглянуться: я жив, я чего-то достиг…

— Ну и что-то ведь еще?

— Да, наверно, еще что-то.

Йо задумался. Я тоже. Мы продолжали сидеть в машине.

Казалось бы, обходи места, где страдал, где так стиснуто, напряженно жила твоя душа, а тянет туда, к памяти о пережитом, к прикосновению… Нет, трудно разобраться в себе. Лучше не искать объяснения.

Мы вышли из машины. Йо подвел меня к невысокому бетонному парапету. Им теперь завершается улица Унтер ден Линден. Здесь крайняя западная точка Восточного Берлина — смотровая площадка перед Бранденбургскими воротами. Подойти к ним нельзя. Они теперь как раз на разделе двух Берлинов. А правее за ними — рейхстаг.

Уютная маленькая Пармзерплатц — она отделяет Унтер ден Линден от Бранденбургских ворот — перекрыта пограничным шлагбаумом. Стена…

И о попросил:

— Рассейте ваши мысли на минуту. Вы ведь на фоне Бранденбургских ворот, и снимок для праздничного номера — тридцатилетие падения фашизма. Смахните с лица напряжение. Вот так. Еще раз. Благодарю.

Глава четвертая

Был август. Четвертый месяц без войны. Мы стояли в небольшом старом городе Стендале, доставшемся нам от союзников американцев: согласно установленной в Потсдаме демаркационной линии, они отошли отсюда за Эльбу. Деревянный забор, сколоченный поперек проезжей части, преградил движение по улице, где разместился наш штаб в коттеджах, глядевших окнами на бульвар. Там бегали взапуски немецкие дети и на лавочках сидели прямые старухи в черных шляпах и нитяных перчатках, шептались о чем-то своем, давнем, что случалось с ними еще до того, как стряслась та, Первая мировая война.

Отставной железнодорожный чиновник мелкими твердыми шажками пересекал бульвар и лез напролом сквозь гущу кустов, отделяющих бульвар от нашей улицы. Он появлялся откуда-то, где ютился, отселенный с семьей. В потертом костюме, в котелке, сухонький и напряженный, он под каким-либо предлогом входил в свой дом, который мы заняли, в надежде своим появлением унять разруху и хаос. Скатанные и зашитые в чехлы ковры стояли в углах комнат. Однако в душных сумерках летала моль. Стеклянная горка с тонкого фарфора кофейными чашечками, которыми мы пользовались при чистке зубов, имела теперь на полочках прогалинки, и чашечки обнаруживались в ванной комнате на краю умывальника, откуда их, не желая того, легко было нечаянно смахнуть на кафельный пол. Печально и призывно плодоносил маленький сад при доме.

Где-то невдалеке, на мосту или у рыночной площади поздним вечером, случалось, шагнет навстречу одинокому прохожему солдат: «Часы! Сымай!» За мародерство теперь наказывали.

Смуглая, как индианка, с мальчиковой узкой спиной, с черной челкой прямых волос, в короткой разлетавшейся юбчонке, недавняя машинистка гестапо легко и дерзко перелезала через забор, готовая сгинуть иль пригодиться, и шла по «нашей» улице упругой, авантюрной походкой, посверкивая голыми глянцевыми ногами, повесив на руку за резинку широкополую малиновую шляпу. Шляпы все еще были в моде.

Голодные беженцы весь день сидели на земле на площади у ратуши.

Солдаты-победители, разомлевшие на солнцепеке, цепляли на приблудившихся собак длинные нитки драгоценного жемчуга, извлеченные из разбитого бомбой ювелирного магазина еще в походе, и вяло забавлялись, следя, как в этих странных, невесомых ошейниках, мотавшихся у них по груди и взлетавших при беге, мельтешась перед мордами, раздражая, собаки носились как угорелые, пока нитка не рвалась и жемчуг не разлетался вдрызг по мостовой. Тогда собаки возвращались к солдатам и терпеливо ждали, чтобы им бросили чего-нибудь поесть, и потом бродили с застрявшими в шерсти ошметками ниток, унизанных жемчужинами.

Едва знакомый шофер полуторки — может, раз или два всего-то и доводилось ездить на его машине, — окликнул меня на улице: «Товарищ лейтенант, обожди!» — и вручил письмо, сказав, чтобы прочла на досуге. Он письменно предлагал выйти за него замуж, обещая благоустроить мою жизнь на основе домика в Сочи, которым владел пополам с сестрой. Письмо было проникнуто уверенностью в моем ответном согласии, но он нисколько не был ни обескуражен, ни задет, не получив его, и после того мы при встрече останавливались и болтали теперь уже приятельски, не касаясь содержания письма, но ощущая какую-то связь, зная про наши с ним дела и друг о друге сверх того, что известно остальным.

Он донашивал гимнастерку рядового фронтового водителя, мирные дни придавали ему уверенности в себе: вот-вот он снова будет крутить баранку в курортной зоне, владея среди всеобщей на родине разрухи половиной дома на модном черноморском побережье.

Сколько нас, мужчин, всего-то уцелело, а сколько вас, женщин, на родине ждут мужчин, наверно, мысленно обращался он ко мне, сознавая свое неизмеримое теперь превосходство. Не всем достанутся. Обездолила вас проклятая война.

И может, он от души снизошел к незадачливым, на его взгляд, моим обстоятельствам, подставлял плечо.

Когда возник однажды сержант с фотоаппаратом, он крикнул:

— Эй, щелкни!

И на запечатлевшей нас с ним фотокарточке надписал обычные, ходовые в войну слова расставания: «Пускай не я, но образ мой всегда находится с тобой».


Пожилой, невзрачного вида лейтенант — на всем пути он лишь выдавал нам ежемесячное денежное довольствие — до самой последней поры был застенчив, тушевался, должно быть, сознавая незначительность и даже курьезность своей должности бухгалтера в штабе действующей армии. А теперь его всколыхнуло. Никакого комплекса. Помогло дорожное происшествие. На шоссе мчавшийся навстречу «студебеккер» внезапно затормозил перед ним, пешеходом. Как бывало теперь на дорогах, из кабины с приветствием выскочил огромный негр водитель. Подхватил его, тщедушного, на руки, пламенно прижал к груди, выражая восхищение Красной Армией, и в упоении подбрасывал бухгалтера вместе с его портфелем в воздух. Натерпевшись страха, уцелев — не грохнулся о бетон шоссе, — застенчивый бухгалтер вдруг ярко ощутил свою причастность к героическим событиям войны.

Мы развернули скатанные в рулоны и зашитые в чехлы, пахнувшие нафталином старые, потертые ковры и расстелили их на полу. Вероятно, нам хотелось пожить так, как жили здесь, в доме до нас эти люди, вкусить их уютного немецкого быта.

Может, мы спешили: когда же еще будет так удобно и вроде беспечно?

Старое плюшевое кресло, серый выгоревший шелк торшера, горка с фарфором. Все на местах. И моль домовито вьется в душные вечера над полом, у самых ковров. И по всему торцу дома багряные листья вьющегося винограда. А на крыльце вечерами загорается старинный кованый фонарь. Куда ж лучше? А все чего-то недостает. Нет уюта. Не получается. В доме без хозяина быта нет. Здесь всего лишь — постой. Но на постое на фронтовых пристанищах, в землянках нам было куда уютнее, беспечнее, просторнее и прочнее. Жена хозяина трудится в крохотном саду при доме, где все время на смену одним плодам поспевают другие. А на крыльце дремлет беспородный рыжий хозяйский пес Трудди. Хозяин приносит ему что-то поесть в кульке