Далекий светлый терем — страница 28 из 38

Жужжа бритвой, привычно врубил телевизор, скосил глаза. Утренний повтор вчерашнего детектива окончился, сейчас на экране колыхались, почти вываливаясь за рамку, широкие узорные листья каштана.

Он застыл, забыв выключить бритву. Каштановая роща на экране расступилась, к нему медленно, словно бы по воздуху, поплыл белый дом в два этажа — старинный, беломраморный, с резными луковицами и широкой балюстрадой, опоясывающей дом на высоте второго этажа. По широкой ухоженной лужайке, с футбольное поле размером, тоже поплыла как в замедленной съемке на сказочном белом жеребце женщина в длинном серебристом платье.

Всеволод судорожно вздохнул, увидев смеющиеся глаза амазонки, ее разрумянившееся лицо. Конь замер у крыльца, хвост и грива струились по ветру, а женщина легко процокала каблучками вверх по лестнице, ее платок стремительной птицей пронесся над краем балюстрады.

Он задержал дыхание, задавливая рванувшую сердце боль.

— Ну зачем же… — сказал он горько. Щемило так, что чуть не заплакал от тоски: она там, а он здесь!

А светлый чистый мир телефильма на историческую тему звал, манил, наполнял саднящей горечью. Как часто теперь идут инсценировки классики прошлых веков — люди ощутили тягу к временам устойчивым, добротным!

— Ну почему, — вырвалось у него, — им бог дал, а мне только показал?

Уже одетый, опаздывая, так и не позавтракав, зато всласть натосковавшись о чистом и прекрасном мире и незагаженной природе, чистом небе, он в злобе выключил телевизор, рванув за шнур так, что едва не выдернул вместе с розеткой.

Солнце палило вовсю, стараясь в авральную неделю августа освоить все солнечные лучи, отпущенные на лето. Каменные ульи накалились, от них несло жаром.

Он шел, с отвращением чувствуя, что из мегаполиса не вырваться. Уже не старый пленочный город, ныне население разнесено на три мегаэтажа: вверх дома и эстакадное метро, на плоскости — улицы и площади, внизу — подземные переходы, метро…

И во всех трех измерениях полно людей. Ими запружены улицы, переулки, они давятся на перекрестках перед красным светом, а в это время по шоссе вжикают в несколько рядов автобусы, троллейбусы, машины — все под завязку набитые людьми.

В троллейбусе он застрял на площадке, не сумев продраться в тихий угол. Жали отовсюду, он до судорог пружинил мускулы, чтобы не раздавили.


⠀⠀

На втором этаже всем телом, кожей, кровью ощутил чужую и даже враждебную ему жизнь. Узкий коридор мертво сиял гладким металлом и пластиком, под ногами звенело что-то ненатуральное, с белых безжизненных дверей кабинетов немигающе смотрели пластмассовые квадратики с глазами цифр.

Кабинет Романа был в носке сапожка: боковом ответвлении коридора, и Всеволод всякий раз приближался с тайной опаской, сворачивал по широкой дуге, чтобы не встретиться с чем-то страшным, механическим, хотя и знал, что ничего такого в институте нет, но уж очень неживой здесь коридор, стены, потолок, даже воздух неживой, словно его нет вовсе!

Он стукнул в дверь, подавляя щемящее чувство неправильности, будто уже сделал что-то нехорошее. Над самым ухом металлический голос рявкнул:

— Идет эксперимент. Кто и по какому делу?

— Роман, это я, — буркнул Всеволод. Динамик всегда заставлял его шарахаться, нервно коситься по сторонам: не хватало, чтобы видели, как он пугается говорящего железа.

Дверь бесшумно уползла в стену. В глубине круглого, блещущего металлом зала горбился пульт, словно бы и без него голова не шла кругом от циферблатов, индикаторов, сигнальных лампочек, табло, экранов, которыми густо усыпаны стены от потолка и до пола.

Роман поднялся, пошел навстречу. Всеволод напрягся. Он всегда напрягался, когда Роман поворачивал к нему худое нещадное лицо. Роман тоже был из металла, циферблатов, конденсаторов — даже в большей степени, чем его зал машинных расчетов, во всяком случае, Всеволод воспринимал его именно так и потому невольно трусил в обращении.

— Привет-привет, — сказал Роман первым.

Он коротко и сильно сдавил кисть, поднял и без того вздернутый подбородок, указывая на кресло.

Всеволод опустился на пластиковое сиденье, настолько гладкое и стерильное, что любой микроб удавился бы от тоски.

— Ты по поводу Лены? — спросил Роман.

Он стоял на фоне циферблатов, дисплеев, такой же четкий, бесстрастный, острый, с туго натянутой кожей, идеально функционирующий организм.

Всеволод потерянно ерзал, избегая взгляда энергетика. Он ненавидел его способность ставить прямые вопросы, решать быстро, четко, ненавидел интеллектуальное превосходство, способность состязаться с компьютером. Озлобленно говорил себе: «А может ли он любоваться опавшим листиком? А я могу…», — однако в глубине души сознавал, что преимущества здесь нет, тем более что и самому на эти опавшие листики начхать с высокого балкона.

— Да нет, — пробормотал он наконец сдавленным голосом. Озлился, вздернул подбородок, злясь, что не такой квадратный, выступающий, как у Романа. Тот улыбался одними глазами, смотрел прямо в лицо. Взгляды их встретились, и Всеволод ощутил, как черные глаза Романа погружаются в его светлые, подавляют, подчиняют, навязывают собственное отношение ко всему на свете.

— Тогда зачем же?

— Не знаю, — ответил Всеволод и понял, что и в самом деле не знает, зачем пришел в этот холодный, жестокий к слабым мир. — Э… как ты насчет лотереек?

Роман удивился. Пожалуй, оскорбился даже:

— За кого ты меня принимаешь? Я работаю тяжко, но не надеюсь на дурное счастье. Все, что имею, чего достиг — моя заслуга! Лотерейки — шанс для слабаков.

— А я покупаю, — буркнул Всеволод.

Заходящее солнце зацепилось краешком, и густой оранжево-красный свет потек по голому металлу, оживляя его так, что Всеволод даже приревновал, словно бы солнце растений и зверей предало его, коснувшись мертвой враждебной жизни.

Солнечный луч рассекал зал надвое. Роман, скрестив руки, стоял по ту сторону. Его темные глаза казались еще темнее.

— По-моему, — сказал Роман убежденно, — ты пришел, чтобы поставить точки над «и». Кстати, давно пора.

— Да какие там точки? — Всеволод снова сбился на бормотание, злясь, что не может вот так в лоб говорить и решать, а все у него через недоговорки, околичности, рефлексии. — Дело не в Лене вовсе… Просто тоскливо мне. Тошно, понимаешь?

Сказал и удивился. Другому бы вовек не раскрылся, а этому, своему удачливому сопернику, готов распахнуть нутро, словно бы любой другой — такой же слабый и сложный, а Роман — бесстрастный, хотя и мощный механизм, или, на худой конец, врач или банщик, перед которыми раздеваться не зазорно.

— Раньше про таких говорили, — сказал Роман медленно, — не от мира сего…

— Да-да, — согласился Всеволод торопливо, — мне только в этом мире тоскливо…

— А в прошлом?

— Не был, не знаю.

— Врешь, — отрезал Роман убежденно. — Бываешь… Многие теперь там бывают. Даже я бываю, только мне там… неуютно.

— Бываю, — согласился Всеволод неохотно, — но мне уютно. Очень. А ты… Зачем?

— Чтобы убедиться, что я прав, — ответил Роман сухо. — Что правда на стороне нынешнего образа жизни.

Он быстро прошелся вдоль пульта, нажимая кнопки, провел пальцами по клавишам. Цветовая гамма чуть изменилась, на экранах ломаные линии помчались чуть быстрее.

— Нынешнего ли? — усомнился Всеволод тихо.

— Медиевист, — сказал Роман с апломбом, словно припечатал. — Бегство от действительности… Поэтизация прошлого… Все понятно.

— Тебе всегда все понятно!

— В твоем случае понятно. Типичнейший гуманитарий, слабый. Мелочи таких не интересуют, прозой жизни брезгуете. Самое малое, за что беретесь, — это судьбы цивилизации… Болтуны.

— Ну-ну.

Роман резко повернулся, двигаясь, как в испанском танце. Глаза его полыхнули черным огнем, он выбросил вперед узкую кисть, будто намеревался пробить Всеволоду грудь.

— Слушай! Хочешь в свое любимое прошлое попасть?

— Я? Как? — удивился Всеволод.

— Неважно. Ты же не спрашиваешь, как делали пуговицы на твою рубашку. Переброшу на сотню-другую лет назад, живи и радуйся исконному-посконному…

Всеволод наконец понял, что Роман не шутит. Волна жара накатила, ударила в лицо, потом сердце разом сжало в ледяных тисках, оно обреченно трепыхнулось от боли и замерло, словно уже расставалось с жизнью.

— Это же невозможно, — выдавил он наконец.

— Дорогой мой, не обо всем тут же сообщается газетчикам. Еще не знаем, к чему может привести, потому идет серия экспериментов. Но тебя одного перебросить могу, это ткань пространства — времени не нарушит… Скажи просто, что трусишь. Такие вы все, размагниченные…

Всеволод напряг ноги, удерживая дрожь.

— Нет, — сказал он наперекор себе, — не трушу.

— Не трусишь?

— Нет. Во всяком случае, готов.

— Тогда стань вон на ту плиту. Рискнешь?

За низенькой металлической оградой морозила воздух отполированная глыба металла, многотонная, выкованная полумесяцем, странно живая в мертвом зале машин. От нее пахло энергией, словно она и была ею, только для обыденности принявшая личину металла.

Роман смотрел серьезно. Всеволод вдруг подумал, что тому удобно избавиться от противника: пусть слабого и неприспособленного, но все же в чем-то опасного — не зря же Лепа три года держалась только с ним, хотя суперменов вроде Романа навалом всюду.

Лицо Романа вдруг расплылось, и все в зале расплылось, а взамен полыхнуло мягким солнцем, что приняло облик белокаменного терема, милого балюстрадами, лепными василисками и полканами, луковицами башенок, изогнутыми сводами, кружальными арками… Он сверкал как драгоценная игрушка, вырезанная из белейшего мрамора. То был все тот же дворец, усадьба — как ни назови, а ко всему на высокой балюстраде мелькнуло длинное серебристое платье…

Он сказал с решимостью:

— Я готов.

Роман смотрел остро, лицо закаменело.

— Не передумаешь? Наш мир, признаю — не мед, но получше той жути, что была раньше! А мы солдаты своего мира. Работяги.