— Ты не рад? Сизиф, ты даже не спросил, что за сражение это было.
— Друг мой, — ответил я, не прерывая работы и не останавливаясь, меня интересует лишь те сражения, что происходит в моей душе…
— Сражения?
— А у тебя их нет?
— Нет, конечно!
— Тогда ты еще не человек.
— Сизиф!
— А победы признаю только те, что происходят внутри меня.
Однажды меня оглушили звуки музыки. Наискось по склону шли юноши и девушки, шесть человек.
Это шли организмы: красивые, простенькие, прозрачные, и я видел, как работают мышцы, сгибаются и разгибаются суставы, шагают ноги… Они смеялись и разговаривали, обращаясь к желудкам друг друга, так мне показалось, и музыка их тоже — с моей точки зрения — не поднималась выше…
Впервые меня охватил страх. Никогда вакханки и сатиры не падали так низко. Это уже не животные, это доживотные, жрущая и размножающаяся протоплазма, самый низкий плебс. Они взошли на склон горы налегке, без всякой ноши.
Они остановились в нескольких шагах, вытаращились на меня.
— Гляди, — сказал один изумленно, — камень катит в гору… Это в самом деле Сизиф?!.. Ну, тот самый, о котором нам в школе талдычили?
Другой запротестовал:
— Да быть такого не может!
Послышались голоса:
— Что он, дурак?
— Если и дурак, то не до такой же степени?
— Дебил?
— Все умники — дебилы!
Они подходили ближе, окружали. Дикая музыка, что обращалась не к мозгам и не к сердцу, а напрямую к животу, низу живота, оглушала, врезалась в уши, требовала слышать только ее.
— Идея! — вдруг взревел один. — Мы должны освободить Сизифа от его каторги! Дадим ему свободу! Именем… мать его… ну, как там ихнего… ага, Юпитера!
Они с гоготом ухватились за камень, намереваясь столкнуть его вниз. Вакханки уже вытаскивали из сумок вино в прозрачных сосудах. Меня охватил ужас: я наконец-то забрался настолько высоко…
Я уперся плечом в камень, сказал с болью, и голос мой, расколотый страданием, перешел в крик:
— Развлекаетесь… Наслаждаетесь… И не стыдно? Вы ж ничего не умеете. Это высшее счастье — катить в гору камень. Бывают дни, когда я вою от горя, что не выбрал камень побольше! Одна надежда, что гора останется крутой и высокой. Отнять у меня камень? — да он скатится и сам еще не раз, однако я подниму его на вершину!
Меня не слушали. Ухватились за камень с визгом и животными воплями. Я с силой отшвырнул одного, он отлетел в сторону. Но в этот момент камень шатнулась. Я бросился наперерез, напрягся, готовый всем телом, жизнью загородить ему дорогу вниз! Но было уже поздно, камень набрал скорость и помчался вниз по склону к подножию…
⠀⠀
⠀⠀
Совершенные слова⠀⠀
Я позвонил три раза, коммуналка есть коммуналка, но открыла мне соседка Володи: разговаривала в коридоре по телефону и потянулась до защелки одного замка, другого, сняла цепочку, а сама все радостно верещала в трубку: молодая, рыхлая, теплая со сна, в коротенькой рубашке с глубоким вырезом, поверх которой небрежно наброшен халат.
Я поздоровался, мы обменялись улыбками: меня соседи любили, ко мне все соседи относятся хорошо, своих же, слава богу, нет. Я пнул дверь Володиной комнаты.
Конечно же, он сидел спиной ко мне в глубине комнаты за пишущей машинкой. Я бы так не смог, мне нужно обязательно как собаке в конуре: лицом к дверям, а вот он мог, он умел, и ничего на свете нет, если перед ним чистый лист бумаги.
Он не оглядывался. Спина прямая, как у фараона на троне, волосы — словно грязная пакля, воротник рубашки потемнел и скоро заблестит. Пальцы не на клавишах: руки лежат по обе стороны машинки, кулаки сжаты. Капитан спортивной команды, а не молодой писатель, зато меня соседи сразу признали писателем: я сплошная одухотворенность, одна борода да очки чего стоят, да и весь я почему-то уродился настолько интеллигентом, что перед современными женщинами — а они с каждым годом все рассовременнее — бывает неловко.
Володя последние дни «каторжанил себя», как он часто говорил. Мы познакомились еще пять лет тому, и я вскоре признал его первенство, что в мире начинающих литераторов немыслимо: здесь каждый — гений, остальные же — дураки набитые. Он превосходил меня одержимостью, это я признал с готовностью. Мы всегда охотнее всего признаемся в лени, ибо, по нашему мнению, только она не дает развернуться нашим удивительным способностям. И потому Володя добьется своего раньше меня: я могу только на взлете, а он шаг за шагом, последние метры проползет, цепляясь окровавленными пальцами, — на вершине окажется точно.
Я походил по комнате, решил, что подобное самоуглубление, когда пришел друг, — слишком даже не для современного писателя.
— Сделай перерыв, — сказал я громко, — к тебе друг пришел, да еще какой друг, а ты на чашку кофе не раскошелишься!
— А, да-да, — ответил он, не отрывая застывшего взгляда от бумаги, словно гипнотизировал ее, а может, сам был ею загипнотизирован, — сам кофе свари, а? А то голова не варит.
— Эксплуататор, — ответил я, но руки мои уже привычно отыскали на подоконнике среди бумаг и посуды кофеварку. — А если бы я не зашел?
— Ты же друг? Да еще какой друг!
— Ладно, ладно… Только не с того конца берешься… Влупил чашечку — голова просветлела, две одолел — рассказ настрочил, а если три — то и роман?
Соседи уже разбрелись, я хозяйничал на кухне свободно, хотя с чужими соседями отношения, как я уже говорил, всегда распрекрасные, а вот у Володи здесь натянуто, что и хорошо: для творческого стимула писатель должен голодать и жить в коммуналке, а у меня, на беду, изолированная, двадцать метров, паркет, кирпичные стены, две лоджии, кухня — десять мэ, потолки — три восемьдесят, да в довершение несчастья еще и на «Баррикадной».
Когда я вернулся, он нависал в той же позе над машинкой, но аромат горячего кофе действует на современного интеля как на кота валерьянка: Володя беспокойно задвигался, вернулся в наш грешный мир и, вставая, потянулся с таким остервенением, словно тужился перерваться пополам, как амеба при делении. В нем захрустело, затрещало, даже чмокнуло, словно суставы выскочили из сочленений, как поршни из цилиндров, из глотки вырвался звериный вопль облегчения, коему и динозавр бы позавидовал.
— Много? — спросил я, кивнув на машинку.
— Ни страницы, — ответил он. — И ни строчки.
Я потягивал кофе не спеша, поглядывая на товарища внимательно, а он отхлебывал жадно, губы его были в пластинках, как бывает, когда после дождя внезапно ударит засуха, и почва лопается на квадратики, края их загибаются, и пейзаж становится не то марсианским, не то еще каким, но не нашенским.
Мы примостились на краешке стола, поставив чашки на черновики рядом с «Эрикой». Машинка вообще главное существо в комнате, и сам Володя ею отбояривался, когда его приглашали девахи: дескать, жена ждет некапризная, безотказная, но ревнивая…
— Вернули? — спросил я тихо.
— Да, — ответил он мрачно. — Редактор… что за скотина! Имбецил проклятый. Все раздраконил и вернул.
— Мне тоже, — посочувствовал я мужественно, хотя никто из нас не любил признаваться в неудачах. — Что думаешь делать?
Он смотрел в чашку. Другая рука трогала машинку, пальцы бесцельно нажимали и отпускали верхний регистр.
— Надо отыскать способ, — сказал он наконец. Глаза у него были совсем загнанные. — Сколько толочь воду в ступе? Пишем и посылаем, а они читают и возвращают… И так сколько лет! А ведь есть же слова, чтобы приковать внимание, не дать оторваться… Только бы найти эти слова!
— Допивай, — сказал я, — а я еще сварю. Мог бы кофеварку и побольше купить.
— Я найду способ, — сказал он с твердостью прижатого к стене.
— Как писать хорошо?
— Так, чтобы приняли.
Он ответил правильно, это я и спрашивал. Мы, конечно же, пишем замечательно, но прежде чем наши труды осчастливят массы, нужно преодолеть треклятый редакторский барьер, а то кретины рубят нас неизменно. Рубят по тупоумию: нельзя требовать, чтобы редактор был квалифицированным да еще и умным, рубят из элементарной зависти — все редакторы пишут, рубят из-за необходимости пропихивать родственников и друзей… Увы, от понимания ситуации легче не становилось, кого-то печатают, а нас нет.
— Как писать так, чтобы приняли? — повторил я медленно, пробуя слова на вкус. — Если ты это сделаешь…
— У меня нет другого выхода. Переквалифицироваться поздно, да и не смогу. Эту заразу уже не брошу, мы с тобой литературные наркоманы.
— Да.
Он выцедил остатки кофе, с сожалением покрутил чашку, вылавливая последние капли.
— Говорят, — сказал он саркастически, — учитесь на классике… Взял я тут книгу одного современного классика!
Он сунул мне увесистый том в дорогом переплете. Я раскрыл посредине, он тут же повел пальцем:
— Вот слабо… Или вот… А посмотри на эти строчки: «Он кивнул своей головой в знак согласия». Каково?
— Пожалуй, — сказал я осторожно, — «в знак согласия» лишнее, раз уж кивнул… И «своей» нужно бы вычеркнуть, — продолжил я. — Чужой не кивнешь.
— И саму «голову» тоже убрать, — победно закончил он. — Ибо чем еще можно кивнуть? «Он кивнул» — и все. Нет, я такую чепуху не читаю.
— Может быть, там мысли умные…
— Самые умные мысли в мутном косноязычии не воспримутся. Нужна яркая форма! Достаточно первого абзаца, чтобы понять, читать дальше или бросить.
— Но ты взгляни, какая солидная книга! И тираж огромнейший. Не может быть, чтобы…
Он отмахнулся. Дескать, в нашем издательском мире все может быть.
— Я уверен, — сказал он угрюмо, — что лучшие произведения — заклинания, заговоры. Гениальные поэты или прозаики из народа — их называли колдунами — умели так подбирать слова, что подчиняли людей своей воле. Мы должны учиться мастерству у колдунов!
— Люди были повосприимчивей, — пробурчал я. — Раньше послушают бродячего оратора и бегут туда, куда укажет. Теперь же каждый подумает: «А оно мне надо?»