Далеко ли до Чукотки? — страница 10 из 57

Напротив крыльца у одной из машин таинственным пламенем жарко горит костер. Вокруг него темнеют фигуры. Огонь освещает лица. Отсвечивает красным кабина грузовика, колченого стоящего на домкрате. Сергуня сразу решает идти прямо к ним, помогать. Когда у людей что-то не получается, он всегда кидается помогать. И тут надо помочь, а заодно и погреться. И он решительно двигается вперед. Вообще в этом дворе, среди этих мощных, больших машин, он почему-то чувствует себя очень уверенным и даже гордым, а главное — причастным ко всему этому. Но дойти до костра ему все же не удается. На крыльце стоят советчики, курят, подсказывают, а завидев в темноте собаку и фигуру в корноухой шапке, сразу весело восклицают:

— Гляди, кто к нам пожаловал! Сергуня с Белкой!

Кто-то догадывается:

— Э-э! Да он после пенсии! Ну давай, заходи, охотник! Мимо двери не промахнись!

От таких слов Сергуня обиженно жует губами и, сосредоточившись, напряженно и ровно, словно по досточке, идет к крыльцу. Так же неестественно прямо поднимается по скрипучим ступеням, бормоча как бы сердито:

— Ну чего раскудахтались?.. Всё ездиют, всё грохочут. — И уже громче, задиристей: — Все зверье по тайге, распугали. Пропасти на вас нет…

Шофера смеются. Кто-то весело говорит:

— А как же, дед! Город пошел на вас в наступление!

— Это ты, что ли, город? — прищуривается старик.

На шум от костра подходят новенькие, кто-то протягивает ему покурить. Но Сергуня и не глядит. Калеными, нечувственными руками стаскивает с головы шапку, демонстративно хлопает ею об пол, в углу крыльца.

— Белка! — приказывает он. — Ложись тут! И жди!

И, не удостоив взглядом новичков, еще не видевших его ученой собаки, хлопает дверью. Шофера с шумом валят за ним в дом. А собака, зябко выгнув спину, кружится на одном месте, как всегда это делает у себя на соломе, и наконец укладывается носом к шапке. Туго сворачивается, как еж, покорно вздыхает и жмурит глаза: теперь дрожать до полуночи, не скоро придет хозяин за шапкой.


В просторной и прокопченной комнате жарко, накурено. По стенам яркие графики и плакаты про безопасность движения. Давно небеленная печь понизу обставлена валенками, сапогами. Она гудит и пышет, досыта накормленная желтыми чурками. Чугунная плита разрумянилась, раскалилась. Зеленый ведерный чайник, сдвинутый на угол, давно вскипел и плюется из носика кипятком. Вверху на веревке развешены варежки и портянки. Они дымятся, сохнут. На застланных койках еще не спят, разговаривают. За длинным столом кто-то ест, кто-то листает журнал, а на другом конце режутся в дурака. Взмахивают руки; как блины, шлепают на клеенку карты. На шум в дверях оглядываются, завидев Сергуню, приветливо улыбаются.

— О-о, наш дедок явился! — Борька Котарев прижимает карточный веер к груди. — Давай, давай, подсаживайся! — На нем старая солдатская гимнастерка, а из-под нее у шеи торчит клетчатый воротник ковбойки. — Во что сыграем? В очко или в дурня?

Но Сергуня удерживает себя от соблазна, не спешит отвечать.

Вошедшие оживленно скидывают ватники, полушубки, вешают поближе к огню. Сергуня же раздеваться не торопится. Звякнув крышкой бачка, стоящего на табуретке, зачерпывает жестяной кружкой воду и долго, обстоятельно пьет. Вода теплая и безвкусная, нагрелась возле печи, но он пьет до дна и вешает кружку на стену, на гвоздик.

— Воды свежей не могут принесть. Техничку ждут. Река вон под носом.

Но его уже не слушают, игра началась с азартом, к игрокам подошли болельщики.

А он, отойдя к печи, долго стоит, растопырив пальцы, хватает руками горячий воздух, точно рвет паутину. Помаленьку оттаивает, приходит в себя, приглядывается, прислушивается.

Во дворе он отгадал все верно: здесь был и Иван Свинцов с Талицкого рудника, угловатый, большеголовый, обветренный. Сидел на койке, облокотясь на подушки, транзистор слушал, держа возле уха черную, с никелированной планкой коробку. Был и напарник его, алтаец Тодошев. Лежал в ватных брюках на соседней заправленной койке, прикрывшись газетой. Был и Гена Смородин — шофер автолавки из Талицы, парень высокий и тонкий, словно верба, с детским румяным личиком. Он ел консервы с ножа и, обжигаясь, прихлебывал крепкий чай из стакана. Гена — внук Фирса Смородина. И до того похож на деда, ну просто одно лицо. И каждый раз Сергуне покажется на мгновенье, что это и есть сам Фирс, живой, невредимый. Аж в груди что-то дрогнет, захолонет. И взглядом тот же — чуть исподлобья. И статью тот же. Челка темных волос так же наискось срезает лоб. И по возрасту: тому тоже было лет двадцать пять. Хотя в те годы семнадцатилетнему Сергуне Фирс Смородин казался уже мужиком зрелым. А как же иначе? Давно шорничал, баба была у него, двое ребят, и хозяйство имелось свое. Не чета ему был Сергуня — подросток бездомный. А вот, однако, таких несхожих, свела их судьба в одном общем деле. Хотя Фирс тут был ни при чем. Просто выпал ему тогда черед пасти деревенское стадо. Три дня. Два дня за корову и день за телку. Чуть свет он погнал скот. на Маринки, по перекату, за реку. И надо же было в тот самый день партизану Сергуньке верхом спускаться вниз с Эдигана, от Поющего водопада. Он ехал сторожко, таясь, огибая лощины и цветущие, залитые солнцем покосы. На вершинах придерживал лошадь, зорко оглядывал зеленые кочки сопок, слушал звуки знойного дня, ощущал горький запах нагретой на солнце хвои. За спиной был мешок, а в руках поскрипывало ведро. Ехал он за провизией для отряда. На петров день их отряд неожиданно был разбит в Верхнем Мямлине регулярной сотней есаула Сатунина. Село оставляли наспех ранним росистым утром. Беспорядочно отстреливаясь, лезли на лошадях прямо по косогору на сопку. У кого кони были похуже и на взгорок сразу не взяли, тех расстреливали из пулеметов в упор, как на ладони видных за огородами. Теперь отряд затаился, отсиживался вторую неделю в ущелье Каратык, в старом зимовье у водопада. Продовольствия не было, но зверя стрелять опасались. Зайцев и птицу ловили силками, жарили на костре. Да много ли так наловишь? К тому же без хлеба что за еда? Раненые лежали вповалку на щербатом полу зимовья. Раны гноились, дурно пахли. На бинты извели все рубахи. Наконец порешили Литяева, как младшего и проворного, отправить за реку, разузнать, где Сатунин, что в Мямлине, что в Ильинке. Ружья не дали, без ружья подозрения меньше, а дали мешок и ведро — может, где что и выпросит, может, хлеба, все же — село родное.

Еще издали, осторожно спускаясь с Маринок и поминутно придерживая коня, он увидел в лощине ильинское пестрое стадо. Подъехав ближе, затих, затаился в чаще, в зеленом подлеске. Пригнувшись к горячей шее лошади, шарил глазами по стаду — выглядывал, где пастух, кто нынче пасет. Повод держал потной рукой крепко и коротко, чтобы лошадь не шелохнулась. Тайга вокруг исходила июльским полуденным жаром, звенели травы, блики солнца трепетали на каждом листе. Скот томился, все больше стоял по ручью в холодке. На той стороне луговины в олешнике ярко пестрели тугие коровьи бока. Порой резко блеяли овцы, перебегая с места на место. Монотонно гудели слепни. Неожиданно рядом в кустах захрустело — аж лошадь вздрогнула, и на прогалину вышел пастух, Фирс Смородин. Сергуня сразу его узнал. Долгий, сухой, рубаха, как на колу, болтается. Напряженно и молча глядят они друг на друга, соображают. У пастуха кнут в руке, у Сергуни — ведро. Наконец Фирс говорит, словно нехотя:

— Пошто со старшими не здоровкаешься? Чему отец-мать учили?

Сергуня молчит, готовый в любой момент дать деру. С гордым прищуром смотрит чуть в сторону, не переставая, однако, следить за каждым движением пастуха. И Фирс молчит, глядит на замызганного, как дикий звереныш, парнишку, на рабочую рыжую лошадь, заморенную и бесхозную, с натертой, в засохших струпьях, холкой. Глядит исподлобья, но с жалостью и сочувствием. Замечает в коротко подвязанном стремени босую грязную ногу, видит не по годам щуплое тело в рубахе с пятнами сажи и пота, сиротские узкие плечи, конопатое личико. Уже два года малый в селе не живет, скитается по лесам с партизанами, в разных отрядах. Да больше ему и податься некуда, избы нет — спалили, отца-мать давно расстреляли. Родственники принять боятся, кто его знает, чем это все обернется.

— Одичал, однако, ты, паря, — говорит Фирс с усмешкой и достает из штанины кисет. — Да и мы одичали. Как совы, живем. То белы, то красны. Нет покою. Когда конец будет?

Лошадь переступает, дергает удила.

— А в Ильинке кто? — отрывисто, не своим голосом спрашивает парнишка.

Пастух отвечает не сразу, забивает махорку в трубку.

— До петрова — тихо было. Маленько вздохнули. А сейчас Сатунин хозяевует. От вас отдыхает. Так что нельзя туда. — Помолчав, добавляет нехотя: — Хлеб есть. Слезай, однако. Поешь. Оголодали ваши небось в Каратыке.

Сергуня вспыхивает:

— Пошто в Каратыке?! — и чувствует, как лицо заливается жаром, как напряженно сжимается тело.

Фирс усмехается:

— Откудова ж тебе быть? Хитрость невелика. Там место укромное, божья пазуха. Где тут еще схоронишься? — И, кивнув на ведро, вдруг разрешает — Ладно. Слезай и дой. Да помалу. И от разных коров, — он затягивается, дымит через нос. — Довезешь, поди, не прокиснет. От Смородина, скажешь, парное. И мешок скидавай. Завтра я снова пасу. Могу хлеба принесть.

Скрипнув дужкой ведра, Сергуня ерзает на потнике, не решается. Лошадь неспокойно переминается, трясет головой.

— Опасаисси? — усмехается Фирс. — Тоже верно… А ты надейся. Выбора тебе нет. — И добавляет: — Один я тут, народ на покосе. Дой, покудова можно.

Подумав, Сергуня кидает ему мешок. Тот цепко ловит и вдруг оглядывается на хруст в кустах. Увидев рыжую телку, сердито отходит на вольное место и с оттяжкой, красиво бьет кнутом по траве. Резкий, как выстрел, звук гулко катится по лощине, многократно хлопает в сопках и наконец далеко-далеко замирает. Лошадь дергается, прядает ушами. А Фирс не спеша идет с мешком прочь по луговине, закинув за плечо кнутовище и волоча за собой длинный бич.