— Уж это такое отродье красное, — не унимался Чуркин. — И Смородин был с имя́ заодно. Я замечал, он давно им, паскуда, сочувствовал. — Чуркин грозил кулаком в сторону пыльных зарослей бурьяна, росших на отшибе по краям падальной ямы.
Туда было только что брошено тело насмерть запоротого Фирса Смородина с истерзанной до живого мяса спиной. В толпе, в окружении баб, рвалась и билась его жена Дуська с двумя ребятишками у подола. Она все вскидывалась, вырывалась, но в бессилии охала и обвисала у баб на руках.
А Сергуня лежал в ожидании на окровавленной лавке и испытывал жгучую боль на месте прежнего уха. Но еще пуще боли, еще нестерпимее жег его стыд и позор оттого, что лежал он у всех на виду в чем мать родила, оттого, что молодые бабы и девки, и среди них в белой кофточке вся заплаканная и перепуганная Полинка, увидели его в таком унизительном виде, оттого, что сорвались все его планы и героические мечты и он так бесславно явился перед родной деревней. И от такого позора и собственного бессилия ему хотелось лишь одного, чтоб все это кончилось поскорее, кончилось для него навсегда.
Лавка парнишке была коротка, и при каждом ударе его обвисшая голова бессильно дергалась, и дергалась перед глазами сухая, затоптанная трава. Под животом скользило и хлюпало. Сперва боль была нестерпимой. Такой острой, что казалось, его рассекают надвое. Но даже сквозь эту боль он не переставал чувствовать жгучий стыд перед бабами, а главное, перед Полиной за свое голое тело. Потом ощущения стали тупее, глуше. Горячие струйки текли по плечам, по лицу, путаясь в волосах, тяжело капали на сухую, пыльную землю и сразу же впитывались, становясь бурыми пятнами. Но до последней минуты то уплывающего, то внезапно вспыхивающего сознания он даже не пожалел, что это конец, что скоро ему лежать в бурьянах, неловко закинув худую руку на потный, еще не остывший затылок мертвого Фирса Смородина.
И не знал он тогда, что лежать ему там не навеки, а только до ночи, пока его чуть живое тело не вытащат деревенские. Фирса снесут на погост, а его в ночной темноте стащат украдкой к кому-то в дом. Не дано ему было знать, что поутру он очнется на чердаке, за печною трубой от сильной боли по всему телу. Поднимет с соломы лицо в пятнах спекшейся крови и увидит в чердачном оконце солнечный свет и серую трясогузку с черным нагрудничком, покачивающую хвостом, а под этим окном разглядит в полутьме сидящую в белой кофте Полинку, опухшую от слез и бессонницы. Увидит, вспомнит все и поймет с ужасом, что не умер, что теперь он без уха, к тому же находится у нее в дому. У нее, Полинки. Уткнется в солому лбом. А она встрепенется, подползет к нему на коленях.
— Батюшки, — приложит пальцы к губам. — Батюшки, оживел сё-таки. — И за кружку схватится: — На-ка, попей маленько.
Но он не шелохнется, будто и нет его. И она поймет все и запричитает над ним тихо и ласково, как старушка:
— Ну, теперь, видать, жить будешь долго-долго, а пока лежи, не тужи… Ушли белые, а только еще неизвестно, как все обернется, что дальше будет. И не след тебе никого видеть, не след объявляться, пока не войдешь в силу. На-ка, попей-ка маленько, чудечко ты на блюдечке.
— На Белкино счастье — рубль! — азартно кричит Сергуня, ни на кого не глядя, и хлопает бумажкой по столу так, что мелочь подскакивает. — Врешь, я еще отыграюсь!
Болельщики уже давно разошлись, разбирают ко сну постели, помаленьку укладываются — утром чуть свет в дорогу. Возле печки присел на корточки Генка Смородин, он уже разделся — в трусах и майке. Распахнув дверцу топки, подкидывает в огонь смоляные чурки, и худые его колени, майка, лицо озаряются жаром, глаза прозрачны и по-девичьи нежны, и только косая челка блестит, как во́роно крыло.
— Ничего, не тушуйся, — уже без интереса говорит Борька и сгребает по столу карты. — Не везет в картах, в любви везет. Верно я говорю? А жучка твоя, поди, заколела совсем, соболью шапку все сторожит?
Услыхав про собаку, Сергуня вдруг замирает, лицо его сразу меняется. Он обводит всех взглядом, быстро вылезает из-за стола и, шаркая носками по полу, озабоченно спешит к дверям одеваться.
Находит и надевает свой ватник, потом вытаскивает из-за печки горячие валенки. При этом за печкою что-то звякает, и он, наклонясь и пошарив рукой, достает на свет божий жестяной круглый чайник, весь в черной копоти, с вмятинами, с дырой вместо носика.
— Ай-яй-яй! — оглядывает его со всех сторон, вынимая изнутри и сам носик.
— Да на ночь кто-то на печке оставил. На той неделе еще, — говорит Борька, вытираясь полотенцем у рукомойника. — Хороший был чайник, да богу душу отдал. Теперь из нового пьем.
Сергуня внимательно оглядывает дыру, приставляет к ней носик и любуется, отстранясь.
— Больно быстрый ты — «богу душу». Он еще нас с тобой переживет. Тут запаять — плевое дело. Кислота у меня есть, паяльник тоже, — кладет носик внутрь и быстро вставляет ноги в теплые валенки. — Только уж принесу на той неделе, раньше не выйдет. Дела есть, — он застегивает ватник, не выпуская из рук побрякивающий чайник. — Ну ладно, бывайте, — но тут взгляд его останавливается на Генке Смородине, сидящем возле раскрытой печи, и оживает, озаряется неожиданной мыслью.
— Ген, поди-ка сюда, — манит он его согнутым пальцем.
— Ну чего? — Генка неохотно выпрямляется.
— Поди-ка, поди-ка, — таинственно повторяет старик.
Тот послушно идет, шлепая по половицам босыми ногами. Ноги прямые, долгие, возле шеи худые ключицы, ну точь-в-точь как у Фирса.
— Ну чего?
— Слушай, — приподнявшись, Сергуня тянется к нему с секретом. — Ты когда с автолавкой своей в Бийск поедешь?
— Ну в пятницу, — не понимает Генка. — А что?
— Ты вот что. Ты там холодильник не можешь сообразить? «Север-6»? Я те денег дам и за доставку. А?
Генка отстраняется в удивлении:
— Ну ты даешь, — разводит над ним худыми руками, словно хочет обнять. — Мотоцикл — это еще можно. Ну, разные там промтовары. А это — нет. Не хочу даже обещать.
Сергуня огорченно моргает, согласно покачивая головой.
Генка молчит сочувственно.
— Это надо к Варакину, в заготпункт, — на всю комнату советует Борька. — Он может. Он на базе там свой человек.
— Да я знаю, — старик наспех прощается. — Ну ладно, бывайте. На той неделе ждите, — и толкает плечом обитую дверь.
Нахлобучив холодную шапку, Сергуня бежал вдоль спящей деревни под чарующим светом луны, под темным, усыпанным звездами небосводом. И в этом необъятном ночном просторе монотонно и весело гремел у Сергуни в руках металлический чайник.
Под ногами звонко, ритмично вжикал, искрился снег. Погода стояла дивная, и у обочины на сугробах, на радость Сергуне, с хрустом обламывался под валенками окрепший наст. Рядом, то вровень, то обгоняя, радостно бежала собака. Он испытывал перед ней угрызения совести и оттого покрикивал то и дело:
— Грейся, Белка! Грейся, собачка! Вперед! Вперед!
Чайник упорно гремел в тишине по деревне, как коровье ботало. Звук этот радовал, веселил старика, словно мальчишку, и почему-то вспоминалось о лете, о стаде, бредущем по лесу, о знойном звенящем дне и запахе трав.
Во двор, хлопнув калиткой, запыхавшийся Сергуня влетел вместе с собакой. И, не дойдя до крыльца, посмеиваясь, стал неуклюже кружиться с нею посредине двора в лунном свете. Белка, как вьюн, счастливо вертелась у него под ногами, вскакивала лапами на грудь и, щелкая языком, лизала в лицо.
На стук калитки, ворча, поднялась с теплой постели Лучиха. Близко склонив к окну заспанное расплывшееся лицо, поглядела во двор с досадой:
— Тьфу ты, что за нечисть, какой человек! Как земля только носит? — И, заваливаясь в постель, все охала тяжело: — И никак ведь его не ухватишь, не повернешь по-своему, прости господи…
Насчет погоды Сергуня не обманулся. Назавтра зима и правда будто очнулась и захотела порадоваться. День был высокий, светлый, и голубые тени по-весеннему нежно пятнали снега. Беззаботные ребятишки целый день с криком и визгом полосовали лыжами и санками до блеска укатанные косогоры, и оклики матерей не могли их загнать домой. Но Сергуня с утра был в волнении и тревоге. И когда чистил коровник, вынося ведрами в огород теплый, парной навоз, и когда до обеда колол дрова, и когда сгребал снег с крыши. Чувство томительного волнения не оставляло его, даже когда ходил в сельсовет к Клавде Мартьяновой. А к вечеру это чувство даже усилилось. Дело все было в том, что сегодня он твердо решил пойти в свой бывший дом, к учительнице Вере Федоровне Дергачевой. И не просто пойти, а за делом — за своим электропаяльником, который так и остался висеть там, на стенке, за печкой. За все это время в свой старый дом старик не зашел ни разу. Не хотел бередить душу, да и стеснялся своим приходом смущать молодую хозяйку. К тому же и повода не было. А сходить туда, посидеть, посмотреть на родные углы ему очень хотелось. Особенно когда собака, спеша впереди него из магазина или из чайной, по привычке сворачивала в ту сторону или когда он сам проезжал мимо дома на санях в лес за дровами. А на днях ему встретилась толстая Зинка — бежала на работу с веником под мышкой. И, улыбаясь ему из-под клетчатой шали, крикнула через улицу:
— Чего ж ты пропал-то совсем?! Про тебя Федоровна интересуется. Приходи. Мы вчерась поросенка зарезали. Сальца дам.
Вечером, не говоря ни слова, Сергуня умылся под рукомойником, достал из комода другую рубаху и стал собираться. Лучиха глядела на все это с неодобрением. Вздохнула в сердцах:
— Опять навострился куда-то, — и снова взялась за вязанье. — Карман ему деньги жгут. — Вязала она кружевную скатерть, мелкое нитяное кружево устилало ее большие колени, катушка ниток со стуком дергалась, подпрыгивала на полу.
— Да так я, пройтиться хочу, — врать ему не хотелось, а правду говорить — и подавно.
В сарае он отвязал собаку, и всю дорогу Белка бежала по вечерней улице чуть впереди, неуверенно, часто оглядываясь. А когда уже подходили, завидевши родной дом, который тепло светился маленькими окошками, радостно рванулась и скоро исчезла под знакомой калиткой. А Сергуня шел все медленней, все неуверенней, и сердце стукало от волнения. Чудилось, будто он идет сам к себе в гости, будто вернулось прошлое и внутри за окнами они вечеряют вместе с Полиной в тепле и уюте. Даже остановился, почувствовал, как прошибла испарина, хотел вернуться, но тут в соседнем дворе у Зинки хлопнула дверь, послышались голоса, и он скорее двинулся к дому и толкнул калитку. В просторном дворе было тихо, бело. Свет из окон так же, как прежде, падал на узкую стежку, на старую заснеженную кадку возле завалинки, на ступени крыльца. Собака белым пятном сидела под самой дверью, ждала, в нетерпенье постукивая хвостом. Он взошел на крыльцо словно не на своих ногах, посмотрел в окно. Но ничего не увидел: стекла изнутри запотели и шторки были высоко. Постоял в нерешительности и постучал. Ему никто не ответил. Он толкнул дверь и вошел в темноту сеней. Собака привычно шмыгнула у ног. Он хотел было выгнать ее, но неудобно было шуметь здесь и поднимать возню. Пройдя немного, безошибочно взялся за круглую кованую ручку и, помедлив мгновенье, раскрыл дверь. В клубах пара вслед за собакой шагнул за порог в свет и тепло.