Далеко ли до Чукотки? — страница 18 из 57

Тайга перед ним стыла в безветренном оцепенении. Солнце уже поднялось за спиной и на сотни верст озарило вокруг все уголки тайги, все пади, скалы и буреломы. В сияющем свете торжественно замерли сопки. И где-то в этом снежном просторе бегало, семенило легкими ножками черно-бурое чудо, которого старику так хотелось коснуться, так хотелось взять его в руки. Он стоял на лыжах, с рюкзаком за спиной, словно в преддверии счастья, и все нехорошие мысли, навеянные воем собаки, уже забывались и отлетали. Он подобрался, выпрямился и, как взнузданный конь, легко побежал в чащу по пестрому от синих теней золотистому снегу. На сухом темном лице его заголубели глазки. «Эх, — лихо запел он про себя, — кабы на цветы да не морозы, и зимой бы цветы расцветали…»

Час за часом, свободно махая руками, он кругами ходил по тайге, оставляя позади гряды сопок. Рыжий треух мелькал под густыми пихтовыми лапами, нырял в яркие солнечные прогалины. Старик упрямо карабкался на хребты, поросшие кедром, скользил в распадки по нетронутым чистым снегам. Вершина Эдигана в иссиня-белой, словно бы полинявшей шапке сначала пряталась за деревьями, но однажды, к полудню, вынырнула и больше уже не исчезала, оказавшись близко, в полнеба, так что видны были в ее скалах снежные осыпи и редкий, словно пощипанный, лес.

До обеда ни одного лисьего следа ему не попалось. Лисы точно пропали в округе. Все до одной. Два раза он испуганно натыкался на следы охотников, очевидно из Верхнего Мямлина, но следы были старые, и это его успокаивало. В одном распадке наткнулся на отравленную приваду, разбросанную говяжью требуху, а однажды даже поймал правой лыжей заячью петлю. Но лисьих следов так и не было. Глухая тайга стояла опустошенной, снежная тишина стыла среди деревьев. Лишь изредка цокала белка или сверлил воздух тонкий, прозрачный свист рябчика, потом доносился еле слышный ответ, и снова тихо.

Сергуня за весь день ни разу не выстрелил. Есть совсем не хотелось, подумал достать сгущенку, но не стоило останавливаться, и он на ходу помаленьку клал из кармана за щеку сахар и подолгу сосал его. Держал во рту сладкий комок.

Час за часом широкие лыжи равномерно, с отчетливым шорохом сновали по снегу. Теперь он не лез уже прямо на сопки, а, минуя завалы и буреломы, шел по распадкам к ущелью Каратык, к Поющему водопаду. Однажды встретил свежие рысьи следы, а вскоре спугнул на лёжке кабаний выводок. С веселой усмешкой слушал хрюканье и шум удирающего, ломившегося по кустам табунка. Но лисы так и не было. И неудача мало-помалу начала его утомлять, в груди заныло. Лыжи стали казаться большими, тяжелыми, как колодины. Он чаще стал останавливаться и, сняв рукавички, сдвинув шапку с мокрого лба, устало закуривал. «А горы, они и впрямь, видно, растут, — жадно вдыхая табачный дым, раздумывал он. — Растут горы. Раньше был молодой, бегал все напрямик, скорехонько. А теперь вон чего. Идешь, идешь — не отпыхаешься, в груди ломит, и конца не видать. Да-а, растут горы». Рядом, среди сугробов, на голых ветках кустов темнела одинокая синяя ягода жимолости, не опавшая с осени, устоявшая на ветрах и морозах. Все другие давно уже опали, легли в землю в свой срок, а эта съежилась, сморщилась, но зачем-то осталась на белом свете. Зажилась, вроде него. И чтоб ей не зря пропадать, Сергуня осторожно сорвал ее, привядшую, мягкую, и, положив в рот, ощутил ее холодный и кисловатый вкус. И необычный вкус этот неотчетливо напомнил ему что-то далекое и щемящее. Почему-то представилась на прогалине среди солнечной яркой зелени совсем молодая мать — в белой кофте и похожая на Полину. Он не знал даже, мать ли это, не помнил ее лица, но сердце помимо всего чуяло, что это мать. Она усмехалась, взгляд ее был чист и ясен, и подавала ему пригоршню ягод, таких же синих и кислых на вкус… Вон ведь какая ягода — памятью обернулась.


К вечеру солнце упало в чащу и накалило красным огнем спутанные ветви черных кустов. Сергуня раздвинул кусты и выехал наконец на простор, озаренный закатом, в ущелье Каратык. Оно упиралось в отвесную стену причудливо замерзшего розового Поющего водопада, диковинно заледеневшего, нависшего по уступам скал, как хрустальный дворец. Сергуня скинул ружье, вздохнул вольной грудью после долгого бега и огляделся в надежде. Но по всему было ясно, что и здесь лисицы не предвиделось. Снега покойно светились и были повсюду чисты и нетронуты. Только полузасыпанный след марала наискосок пересекал долину, ниточкой поднимался вдоль водопада и уходил вверх, на гольцы. Сергуня подумал, что выше идти не имеет смысла, а завтра с утра надо будет вернуться, забирая правее, на Мямлинские порубки. И, не расстраиваясь особо, понимая, что при охоте удача вещь редкая и случайная, он вдруг вскинул ружье и озорно пальнул, точно салютовал в вечернее зеленоватое небо над водопадом.

Пальнул и замер, прислушиваясь. И сразу же в морозном воздухе что-то необъяснимо и тонко запело, зазвенело. Это, обламываясь и скользя по отвесному льду, долго падали розовые сосульки, и хрустальный их перезвон наполнял стылый воздух удивительными созвучиями, словно пел какой-то неземной инструмент.

Так же дивно звенел этот водопад и полвека назад, когда конный отряд Ивана Зырянова вступил под вечер в ущелье. Выехав на опушку из чащи, лихой комсомолец Сергунька Литяев, запоясанный поверх полушубка тугим ремнем, остановил коня и огляделся вокруг. Огляделся и словно оторопел от такой дивной невиданной красоты. И, сам не понимая зачем, забыв о запрете, парнишка сорвал с плеча ружье и пальнул в небо, так что лошадь под ним шарахнулась.


На ночлег старик остановился под старой пихтой, спугнув неожиданно двух крупных черных воронов. Они хрипло, простуженно закричали, с шумом и хлопаньем исчезли в глубине леса. «Эх, горемычные, — взгрустнул Сергуня. — Туго, поди, приходится, — и представил их во тьме ветвей, сгорбленных, неразлучных, озябших птиц. — Не больно-то разживешься на такой стуже. А все, видать, вдвоем легше. Ничего. Потерпите. Скоро на тепло повернет».

Он до земли разгреб снег, высмотрел сухостойную ель, вытянул из-за пояса свой навостренный топорик, и скоро в синеющем мраке весело вспыхнул желтый огонь. Сучья стреляли искрами, сухо потрескивали, казалось, кто-то осторожно ломал их. Переломит — и слушает, переломит — и слушает. Сизый дымок, путаясь в хвое, струился к бледным дрожащим звездам. Старик сидел на хвойной подстилке и, протянув к огню багровые ладони, с удовольствием грелся, ожидал, когда закипит набитый снегом закопченный котелок. «А им, поди, уж лет по сту будет, — почему-то вспомнил Сергуня о птицах. — А может, и больше. Во́роны долго живут. И сколько же видели их глаза за свой долгий век!..» И раз уж птицы эти с ним земляки, из одного района, можно сказать, то они непременно видали его малолетком, ходившим в лес с пацанами по ягоду, по грибы. Он попытался представить себя мальчонкой, но почему-то сразу представился Петька в жаркой избе, свесивший с печки круглую голову с мокрыми волосенками. И от этого теплого воспоминания Сергуня улыбнулся. А себя?.. Нет, не мог он представить себя. Того Сергуньки давным-давно не было на земле. Он изрос, переродился, долго изнашивал свое тело и превратился в колючего, сморщенного старикашку с желтыми, прокуренными руками, пропахшего ветром и дымом.

Сергуня потер горячие сухие ладони, вновь протянул их к огню и надолго задумался о течении времени. О ходе времени, которого в жизни обычно не замечаешь, а вспоминаешь о нем лишь в конце, когда ты уже на излете и предел твой совсем уже близок…

В котелке закипала вода. Ночь все темнела, шелестела ветвями, лес обступал, придвигался ближе к костру. Таинственно озарялись ветви, могучие стволы деревьев. Но Сергуне в тайге одному никогда не бывало боязно или скучно. Здесь ничто не мешало думать, чувствовать, переживать. Даже было все как-то виднее — и время и люди. Да и мечталось, думалось ему куда вольготнее. Он, например, подумал о далекой стране Швейцарии, которой сроду не видел. Аккуратно отсыпав в горсть пшена из мешочка и бросив в кипяток, подумал об этой самой Швейцарии, будто такой же красивой, как Горный Алтай. Если, конечно, верить радио: «Алтай — это наша Швейцария». Но верить этому не хотелось. Было даже как-то обидно, что где-то еще на земле может быть такая тайга и второй такой Эдиган. Нет, он был уверен, других таких гор нет на свете и нет Эдигана! А Поющего водопада уж и подавно не встретишь. Во всяком случае, ничего похожего он представить себе не мог. Конечно, по радио зря говорить не станут, может быть, там и есть что-то подобное. Подсадная утка вот тоже похожа на вольную, однако это вовсе не то.

В котелке ворчала вода с пшеном. Покопавшись в мешке, старик кинул туда лавровый лист, щепоть соли, прислушался, как трещат на морозе деревья, и справедливости ради подумал: хотя кто его знает, живут же и там люди, и небось им своя Швейцария больше нравится. И может, там где-то вот так же сидит старик у огня, покуривает и вспоминает свое житье, судьбу, выпавшую на его долю. А что? Как говорится, где родился, там и сгодился. Вот сидит он в своей Швейцарии у огня, покуривает, может, и пьет чего-нибудь и даже небось не догадывается о его, Сергунином, существовании. Ни он не догадывается, ни соседи его, и никто в их Швейцарии. Да и вообще многие люди по всей земле не знают и никогда не узнают, что жил на свете такой человек — Сергуня Литяев, заслуженный пенсионер. От этой мысли ему стало почему-то обидно и даже грустно.

Из котелка выплескивалась раскипевшаяся похлебка, зола сердито фыркала, поднимая летучий пепел. Глядя на этот пепел, летавший, как мошкара над огнем, старик прихватил варежкой котелок, придвинул его к себе и, достав ложку, несколько раз отмахнулся.

Ел осторожно, звонко прихлебывая. Подставлял ладошку, чтоб не капало. С приятностью ощущал лицом горячий, душистый пар и жалел, что нет рядом Белки, верной его собачки. Как-то она там одна, бедолага, перемогается? Накормлена или нет? Была бы жива Полина, ему бы не беспокоилось за собаку, а теперь лучше не думать, не бередить душу. Наверно, он все-таки зря не взял Белку с собой. Сидела бы сейчас рядом, уставя в огонь прозрачные золотые глаза, и на каждый неслышимый писк, на каждый шорох в лесу вострила чуткие уши. «Эх, до чего земная природа все-таки удивительна! — раздумывал он. — Каких только чудес не придумала! И разных мышей, и насекомых, и всяких животных. И какие все уши! Какие глаза! Люди завидуют…» Все, все живое вызывало в Сергуне сочувствие и доброту, порою даже восторг. А над разрушенным мальчишками муравейником он мог стоять в неожиданной горечи, как над пожарищем, и думать: «И ведь не соберешь его теперь, не поможешь. А сколько делов у них было, сколько хлопот».