— Алё, старушка?.. — «В Ледовитом океане белые медведи соскучились по тебе».
Галя сразу узнала шутливый голос Лукашина. Это у них повелось с первого дня ее прихода в редакцию — разговаривать легко, небрежно, словно скользя по поверхности, но постоянно знать, что за этим скрывается нечто совсем иное, потаённое, нежное.
Она улыбнулась:
— «А туда как лучше добираться? Поездом или самолетом?»
Было воскресенье, и Галя лежала в теплой постели под одеялом. На кухне мать звякала посудой, готовила завтрак. В раме белых тюлевых штор за белым окном летел снег. Картинно перечеркивал белым кружево черных ветвей в сквере, и белый косой его полет отражался в черной крышке рояля посреди комнаты. Снег словно старался забелить, замести черноту и все не мог. Галю обрадовал и голос Лукашина, и мамин кактус, зацветший на подоконнике, и этот чистый снег, словно предощущение праздника.
— Нет, я серьезно, — басил Лукашин. — Кажется, тебе везет. Кажется, тебе обломится командировка. Только придется доставать валенки.
Галя села. Одной рукой держа трубку, другой принялась скручивать пучок на затылке. Длинные волосы не слушались, выбивались из пальцев, русыми прядями рассыпались по голым плечам.
— Алё, старушка. Ты что там немеешь? Довольна?
«Довольна» — это было не то слово. Она не знала, как это все понять. Тем более после последней ее неудачи. Галя представила Лукашина — большого, грузно сидящего в кресле у телефона, поскребывающего свою добродушную физиономию, еще не бритые щеки с жесткой рыжей щетиной, Лукашина, который, торопясь ее порадовать, звонит ей украдкой от школьника-сына в воскресенье поутру, пока жена на базаре или в булочной.
— Откуда ты знаешь? — Галя даже почувствовала озноб.
— В пятницу после летучки, когда вы изволили болеть, Наталья сказала главному, что Бочурину надо еще раз проверить как автора и послать за материалом. Был же у нее хороший очерк про Гжель, про «Отрадное», — голос его веселел. — Ей-бо, милая. — Сообщая такую новость, Лукашин, наверно, рассчитывал на благодарность, а может быть, и на встречу.
— А зачем это им? — голос ее был монотонный, он не услышал ни радости, ни благодарности.
— Кому?
— Ну хотя бы Наталье! — Галя с самой осени ждала этой командировки. И выпрашивала ее, и требовала, и у главного была. Потом перестала. А сейчас даже радости не было. Перегорело, что ли? Только какая-то нервная дрожь, дурацкое какое-то волнение. Как перед экзаменом. Она зябко натянула одеяло на плечи, укуталась до подбородка.
— Наталья в отделе сказала, что послать надо именно тебя, что это твой материал… Слушай, и давно у нее такая любовь к тебе?..
— Перестань.
— Не, Галина Павловна, — в нем поднималось какое-то озорство, — я говорил, что надо было уступить ей тогда замшевые сапоги. — Он ёрничал и в то же время по-мальчишески радовался этой тайной и чуть рискованной возможности пообщаться, поговорить с ней из дому. — Начальству надо уметь угождать. И деликатно, тактично. С учетом правил игры.
— Надеюсь, ты шутишь.
Он вздохнул:
— Неисправимая… Хотя видит бог, как я не хочу, чтобы ты ехала туда зимой, в морозы. Но другого случая у тебя может и не быть...
— Куда туда?
Сказал со значением, раздельно:
— На Чукотку. Только на этот раз без фокусов! С учетом задачи, — и засмеялся, довольный, словно главный редактор, щедро подписавший молодому автору тройной гонорар. — Надо уметь использовать момент. Учись, пока жив. — Смех у него был всхлипывающий, беззвучный. И Галя опять представила его вздрагивающее от смеха грузное тело, обтянутое черным свитером. Впрочем, дома воскресным утром он мог быть в халате и тапках на босу ногу.
— Наталья сказала, мы давно ничего «северного» не давали, — оживленно говорил Лукашин. — А тут сигнал есть. Как раз по моему отделу. Можно вкусный материал дать. О Чукотке. Об охотниках Тыныквай. Их там два брата, песцов промышляют, Герои Труда. Кстати, можешь там прихватить себе песца, да побольше.
— Какой объем?
Он опять засмеялся:
— Ну, чтоб на шапку хватило, на воротник. Хватит в девчонках бегать. Вон Наталья как одевается.
Наталья одевалась действительно на удивленье. Ходила медленно и значительно, чтоб все успевали рассмотреть и оценить, что на ней надето и как это сидит на ее немолодом, но подтянутом, благодаря ежедневным усилиям, теле.
— Перестань, пожалуйста, — Галя рассматривала, перебирала на ладони пряди своих волос. — Сейчас у тебя там откроется дверь, а ты со мной треплешься.
Он действительно сразу притих, кашлянул неловко. И ей стало грустно оттого, что она права. И вообще было грустно думать теперь об их запоздалых и странных отношениях, в которых было много прекрасного, но столько неразрешимого и даже запретного. Их история замыкалась сама на себя и, как она понимала теперь, уже не имела никакого будущего. С каждой встречей все светлое, искреннее истаивало, исчезало куда-то.
— А насчет объема… Ну, страничек пять — семь, — говорил он. — Как раз, чтобы выяснить степень твоей одаренности.
В дверь заглянула мать с полотенцем в руках. Осторожно, с кивком спросила:
— Витя? — Она радовалась, когда звонил Виктор, и все чего-то ждала от его многолетних упорных звонков и появлений.
Галя потрясла головой:
— Не-а.
Мать сразу же напряглась, недовольно поджала губы:
— Ну, хватит болтать, — прошла в комнату, сама не зная зачем, двинула стулом, махнула полотенцем по крышке рояля, точно сметая летящий снег. — Завтракать пора, и дел полно. Белье сдашь в стирку, целый ворох уже. И масла надо подсолнечного.
— Ну ладно, пока. — Прижав трубку к уху плечом, Галя спустила на пол босые ноги, нашарила тапочки, пошутила: — А туда все-таки как лучше добираться, поездом или самолетом?
Из Москвы на Чукотку она летела, а как же еще! Пересекая меридианы и часовые пояса, летела к востоку, словно над голубым школьным глобусом, навстречу времени. Сперва летела она в Магадан, окруженный сопками на берегу замерзшего моря. Город удивил ее собственной «эйфелевой» башней телеантенны на взгорье, каким-то по-особенному студеным неоновым светом реклам по вечерам. Это был город без птиц, где в полярные ночи от мороза коробится асфальт, и потому центральная улица выложена бетонными плитами и, поднимаясь в гору, напоминает взлетную полосу, уходящую в небо; где есть свой ЦУМ и продаются холодильники из Рязани, духи из Парижа, клыки моржей с Уэлена и вологодские кружева, а в гостиничном ресторане, где в вестибюле при входе белый медведь, встав на дыбы, держит поднос, куда проходящие тайком суют окурки, в ресторане, где вечерами дым стоит коромыслом и люди суровых северных профессий в унтах, спецробах, кителях разливанно пьют и веселятся, вот там, при особой удаче, можно отведать, кроме чавычи и строганины по-чукотски, чудо-пищу — парной олений язык, вкус которого описать невозможно, поскольку не с чем даже сравнить. Да Гале и сравнивать не хотелось. Каждая командировка, каждое новое впечатление были для нее пока еще свежи. Казались неповторимыми, радостно вырывались из потока дней ее городской жизни. И эти два дня, прожитые ею в чужом городе, в свежеокрашенном зеленой казенной краской гостиничном номере, пропахшем недавней дезинфекцией, со скрипучей «панцирной» койкой в углу, с отбитым горшком промерзшего, еле живого цветка на подоконнике, эти два дня были тоже неповторимы, полны множества впечатлений. И хотя эти дни не брались Галей в расчет и проживались словно бы начерно, как транзитные, она силой собственных чувств, ощущений вбирала, впитывала в себя из этого мира все, что казалось ярким, значительным, что непроизвольно выхватывалось сознанием. И этот холодный, мерцающий огнями город за узким высоким окном, и этот горшок на подоконнике с продрогшим цветком, который она переставила на стол, и все это множество увиденных лиц и примет уже коснулись ее, запечатлелись помимо воли. Но главное, как внушала она себе, ждало ее теперь там, на Чукотке, на берегу океана, где ездили на собачьих упряжках и жили в яранге, крытой оленьими шкурами, среди льдов и снегов охотники Тыныквай. А может быть, главное жило еще дальше, в том времени, когда будет написан и напечатан ее материал и когда наконец она докажет всем, и прежде всего самой себе, чего она сто̀ит.
Как все-таки часто кажется нам, что главное — впереди, а то, чем мы живы сейчас, сегодня, не важно и не значительно. Оно буднично течет мимо — непримеченное, неоцененное. Но вдруг с годами это сегодняшнее оказывается большим, а может быть, самым главным, что было у нас в этой быстротекущей жизни. Тем, чего мы вовремя не оценили, не поняли, пропустили.
Галя стояла у окна, касаясь пальцами холодного стекла. Смотрела, как над городом плыли, клубились густые дымы, розовато подсвеченные снизу огнями улиц, светом домов. Полярный город обогревался в ночи, дышал, пульсировал, был полон движением фар и огней, шуршанием шин по заснеженным улицам, хлопаньем магазинных дверей, выпускающих клубы белого пара, морозным дыханием торопливых прохожих, острым скрипом снега под валенками и унтами. За каждым из сотен светящихся окон шла своя, непричастная к ней жизнь. И вспомнилась чья-то грустная строчка: «Суббота в городе чужом, ах, в городе чужом суббота…»
В коридоре слышались гулкие голоса, шаги. Стукнула дверь в соседнем номере. Галя принялась складывать в свой «командировочный» портфель полотенце, мыло, щетку. Не спеша ходила по комнате, собирая вещи. И все — в два шага, от раковины к столу, от стола к кровати, ноги в просторных, необношенных валенках непривычно жестко и бесшумно ступали по облупившимся половицам. Валенки ей привез Виктор совсем неожиданно, за час до ее отъезда в аэропорт. И Галя догадалась, что это мамина работа. По телефону. Тайком от нее. Он стоял, часто дыша, в полутемной передней с валенками в руках. На третий этаж, как всегда, перемахивая через две ступени, он резко взбежал, как взлетел, хлопая жесткими полами своей серой шинели. Внизу его ждало такси. В полутьме светлое пятно лица было недвижно, чуть поблескивали пуговицы, мелкие лейтенантские звездочки. Свежо пахнуло уличным ветром и кожей. Спросил волнуясь, сдавленно: