Далеко ли до Чукотки? — страница 28 из 57

— Я тебя провожу?

— Зачем? Не надо. У меня только портфель. И вообще ты зря прискакал. Опять в самоволке?

Он помолчал.

— Ну, будь… Будь там молодцом. Ты же умница.

Она вздохнула устало, по-матерински:

— Да не волнуйся. Я ж не на полюс. — Он оставался для нее все тем же Витькой — дворовым мальчишкой, вечно простуженным, шмыгающим носом Витей-Хрюней, с руками в цыпках и нарисованными на ногтях рожицами. Он играл с девчонками во все шумные дворовые игры — до пота, до исступления, до темноты. А позже, уже в десятом, молча, хвостом таскался за ними в парк Горького и на танцы, покупал мороженое. Но они никогда не принимали его всерьез.

А для него Галя, Галка Бочурина из второго подъезда, — с гладкой прической, лукавой усмешкой на лице, быстрым поворотом маленькой головы, нежная и порывистая — все эти годы была единственным светом, и он с постоянством, с отчаянностью тянулся на этот свет.

В кухне лилась вода. Уютно играло радио. А Виктор все стоял с валенками в руках и молча смотрел на ее белеющее в полумраке лицо, шею, не смея шагнуть, решиться на что-нибудь.

— Ну, не горюй. Командировка всего на семь дней, — говорила она. — Больше не дали. Фонды кончились. Конец года. Так что через неделю буду… Ой, Витька, Витька! — И улыбнулась, ободряя его их старой детской считалочкой: — Ры-ба, ры-ба, ры-ба-кит, — произносила она по слогам, слегка касаясь пальцами то шершавой, холодной еще шинели, то кружева своей блузки, — ры-ба прав-ду гово-рит…

В освещенном проеме кухонной двери на мгновенье возникла темная фигура матери и сразу тактично исчезла.

— Ну хорошо, спасибо. Иди, — строго сказала Галя, забирая у него валенки, — иди, а то тебя опять в части хватятся.

И прежде чем скрыться за дверью, он быстро склонился и, приподняв на ладони, поцеловал ее косу.

* * *

Где то внизу, под полом, словно в самой утробе гостиницы, родилась приглушенная музыка — это в ресторане заиграл оркестр. Теперь он будет слышен до ночи, и чаще прочих будет звучать удалая песенка, очень «северная» и очень любимая здесь: «Ты прости, капитан, ах, ты прости, капитан, у нас у каждого свой талисман…» Песню так заиграли, что Галя знала уже почти все слова, даже мысленно повторяла их в такт резким созвучьям: «Ах, ты прости, капитан…» Из-под кровати достала тапочки. Аккуратно уложила их в портфель, туда же спрятала теплую кофту маминой вязки. Она не хотела ее брать с собой, но мама сунула. Открыв молнию бокового кармана, проверила блокнот и ручку, захваченные из Москвы. Машинально взяв блокнот в руки, полистала страницы, скрепленные металлическими колечками. Блокнот был почти пуст. Кроме нескольких первых страниц, исписанных ее неразборчивым почерком. И, глядя на эти страницы, она внезапно вспомнила: ведь это тот самый блокнот. Тот самый! Начатый прошедшей осенью в ее последней неудачной командировке, на строительстве Зейской железнодорожной ветки. Он был почти пуст. А ведь как интересно началась тогда командировка в ту самую лучшую, как ей сказали, партию на всей трассе… Галя села на скрипучую гостиничную койку и, неожиданно взволновавшись, пробегала глазами собственные давно написанные строки:

«…Вертолет был уже над участком. Одну за другой они огибали желтые к осени сопки. Неожиданно открылась лента реки — в пятнах розовых облаков. На берегу сквозь кроны сосен уже стал различим крохотный палаточный городок, дым человеческого жилья. «Банька! Чую, банька будет!» — придерживая наушники и глядя через стекло вниз, прокричал пилот. С гулом, с дрожью вертолет на мгновенье завис и стал вертикально опускаться. Навстречу плыли: склон сопки, вершины деревьев и люди, бежавшие от палаток на берег. Синяя стрекозиная тень, все уменьшаясь и уменьшаясь, покачивалась на каменистой речной отмели. И вот наконец вертолет слился с ней, сел… Встречали шумно. Выгружали мешки с почтой, продукты, бочки с горючим. У рабочих обветренные, загорелые лица, брезентовые линялые робы, лихо хлопающие сапоги с завернутыми голенищами. Все было так знакомо, словно кадры кинохроники. Наспех здоровались, наспех знакомились, шли к палаткам. У ног, повизгивая, вертелись две бело-пестрые собаки…»


Потом в блокноте шли в столбик цифры — километраж участков трассы, скорость проходок, названья и длина речных притоков. И все это мелким непослушным почерком, потому что писалось на коленях в бревенчатой избушке, в круглом свете керосиновой лампы, освещавшей рацию на грубом дощатом столе, чертежи профилей, карты аэрофотосъемок. Но главное, освещавшей лица, еще совсем незнакомые Гале лица — инженера, бригадира, рабочих, в основном молодых, пропитанных запахами пота, бензина, тайги, по-хозяйски сидевших на грубо сбитых нарах. На печке чайник плевался кипятком. Был круто, до черноты, заварен чай в зеленых кружках, и не смолкал разговор. А из окна сквозь марлю тонко сочилась сырость осеннего леса, сладковатая прель. И молоденький радист в клетчатой ковбойке, засучив рукава, сноровисто стряпал редкое угощенье — вареники с голубикой. Их лица нравились Гале — смуглые, живые, в усмешках. Она жадно слушала то простодушные, с наигранной неохотой, то озорные рассказы, их споры чуть-чуть напоказ, хотя никто вроде особенно и не смотрел в ее сторону. Она уже почти любила их, еще не узнав, не постигнув. И была вся открыта, распахнута восприятию их необычной жизни.

* * *

В дверь номера неожиданно постучали. Она распахнулась, и Галя, оторвавшись от блокнота и возвращаясь к действительности, увидела на пороге молодого человека в свитере и лихо распахнутой меховой безрукавке. Он улыбался, весело глядя голубыми подвыпившими глазами:

— Звиняюсь, чи е у вас ключ але штопор? Дежурна десь выйшла.

— Сейчас, — Галя полезла в портфель. — Минуточку.

— А я кажу им, дивчина якась коло нас живе… Та ще яка гарна, та ще с косами, — не прикрыв двери, сияя голубым взглядом, он прошел в комнату. — Та одна? Та скучае? Це ж нэ дило, — взял протянутый перочинный нож. — До нас заходьте! У нашу хату! У нас сегодни маленько праздник. А як же ж? — и палец поднял. — План дали? Дали. По золотишку план. Чуете?

Вдруг замер, прислушался к отзвукам песни, доносившимся из-под пола. Крепко утер ладонью лицо, словно стирая хмель.

— Хиба ж це писня? — стал серьезным, задумчивым. — Писня мучить должна. А це що?.. Душа не дрóгне. — Вздохнул с горечью: — От мы у сэ́бэ дома спивали. От вы бы послухалы… — Постоял. Потом вдруг тряхнул раскудрявым чубом, подкинул ножичек на ладони: — А цэ вернемо. Але що, я надиюсь, зайдете до нас, — и пошел, тая грусть в светлых бесшабашных глазах.

Галя посидела с минуту, прислушиваясь к шуму за стенкой, мысленно укладывая в сознание и его облик, и его слова, и, может быть, всю его жизнь. Потом перелистнула страничку блокнота и побежала взглядом по собственным неразборчивым строчкам, написанным месяцев пять назад:

«Вечернее солнце накалывалось на черные вершины сосен. Тайга на сопке горела в последних его лучах. А здесь, на берегу, было темнее. Среди стволов топилась сосновая банька, и тянуло понизу острым запахом смолистого голубого дымка, теплой корой, нагретой за день. Под навесом открытой кухни пышала печь, досыта набитая желтыми чурками. И юная повариха, в фартуке поверх робы, в марле на голове, с разгоряченным лицом, колдовала над котлом, который дышал жирным паром. В котле булькали красные драгоценные блестки, пряно и густо пахло картошкой с укропом, тушенкой. Где-то рядом слышался смех, переборы негромкой гитары. Поодаль, на поляне, в ожидании завтрашней работы застыли громады трех гусеничных вездеходов. В палатках не спали. Брезент просвечивал изнутри, и черные резкие силуэты порой появлялись, как на экране…»

Тогда от кухни Галя спустилась к реке. Шла медленно-медленно. Сперва рыхлый песок скрипел и тек под ногами, потом зашуршала галька. Быстро темнело. Навстречу потянуло свежестью, холодком, остудило горячие щеки. Сапоги на ногах хлопали. Не дойдя до маслянистой черной воды, она присела на теплый еще валун как раз там, где сегодня, выпрыгнув из вертолета, впервые ступила на эту землю. Вокруг ничто уже не напоминало об этом. Лишь остались на гальке три ямки с лужицами воды — следы от колес. Лениво, влажно текла река, чуть отражая прозелень неба. Еще теплился, тлел на вершине последний луч света, а здесь была уже тьма и покой. В темной воде звонко шлепнула рыба — зеленые круги разошлись по воде. Галя представила, как рыба упруго сквозь толщу воды пошла ко дну, а там чернеют в живой неподвижности другая, третья. Где-то за лесом в глуши болот тоскливо прокричала птица. Раз и другой. А может, это откликнулось эхо? В лагере, наверное, собирались ужинать. Отдаленно слышались голоса. За черными штрихами стволов первобытно мерцал огонек костра. Земля, чуть дыша, засыпала. И она сидела, теряя ощущение времени, сидела, как показалось ей, бесконечно долго, в состоянии редкого счастья, овладевшего ею, счастья от этого дива, от этого слияния двух миров.

На воде уже плясала луна, словно пойманная рекой в потаенные черные омуты. А она все сидела на остывающем камне, не в силах подняться, уйти, не смея нарушить ни звуком, ни малейшим движением этого чуда.

* * *

На белом листе блокнота, чуть наискось, в столбик, были торопливо для памяти записаны ее рукой еще несколько строк. Эти последние строки писались поутру в промокшей за ночь палатке, перед выездом на трассу, когда лагерь еще нехотя просыпался под мелким, моросящим на крыши палаток дождем…

«Специфика строительства дороги на мерзлоте? Трудности? Преимущества? Техника? Люди?» Ответов на вопросы в блокноте не было. На этом последнем — «Люди?» — запись обрывалась. А ниже белое, нетронутое поле бумаги. И за ним все смятенье ее, весь ужас перед случившимся. И невозможность сразу осмыслить происшедшее. И совершенная невозможность остаться и как ни в чем не бывало записывать бесстрастные цифры, смотреть, как смотрела вчера, в лица этих парней, что-то писать об их передовых методах. Мир ее веры, ее любви и надежды в то утро неожиданно раскололся надвое. На прошлое и настоящее. Прошлое — привычное, ясное, всегда совпадающее с ее понятиями о зле и добре, идеале и истине — вдруг отошло, откололось. И впервые открылось новое настоящее, неожиданно придавившее ее своей тяжестью. И неизвестно было, как дальше будет с ним уживаться душа, совесть, сознание.