Далеко ли до Чукотки? — страница 32 из 57

а получше укуталась, сползла в тулуп, черный овчинный воротник торчал над ее желтой шапочкой. — Ой, до чего ж хорошо! Тепло!

За окном зыбкая, неверная синева полярного дня все густела, темнела. Небо замигало проколами звезд. Галя приложила к стене руку в варежке. Ощутила ладонью напряженье и дрожь, подумала: «Словно живой».

— А ты не скачи, нагрейся, а то застынешь. Я-то знаю. У меня у самой вон легкие маленько траченые. На верхотурье продуло, — она со вниманьем смотрела, как Галя, сняв ушанку, подвязывала назад уши. — Какая косища-то у тебя, господи! Своя?.. Поди, на полсотни потянет. — Она глядела с лаской, теплом. — Ох и ладная ты какая! Только смотрю, у тебя тоже веснушки маленько есть. Весной, поди, мучают?.. А ты замужем?

Галя засмеялась:

— Потому и не берут.

— Ой, умора, — блеснула глазками из тулупа. — Умора с тобой. Мне бы такую косу, я бы сразу любого охмурила.

Неожиданно самолет тряхнуло. Он покачнулся, задрожал. И обе они ощутили глубь бездны под ногами. Дверь кабины на мгновенье широко распахнулась, и в светлом овальном проеме им предстал совсем иной, недоступный, ярко освещенный мир. Но протянулась рука, и дверь захлопнулась. Тося приподнялась, взволнованно вслушалась в гул мотора. Высунув руку, зачем-то потрогала на стене ряд белых обындевелых заклепок:

— Вообще-то, я к высоте привычная. Но как бы нам все же не гробануться. — Она мгновенно вообразила самое худшее и затрясла головой: — Нет. Нет… И зря я ему не дала телеграмму. Надо было. Просто на прииск. Его бы, чудилу, там сразу нашли. Он первый во всех компаниях… — ей не хотелось думать о страшном, не хотелось мыслью отрываться от Толика. — Он, правда, ростиком небольшой, но как на баяне заиграет, — даже прижмурилась. — Вон баян ему купила. В подарок. А то он все клубный брал или у кого в общежитии одалживал. — Гордо добавила: — Три месяца денежки собирала плюс прогрессивка. А как же! — отыскала глазами серый узел. — Как думаешь, обрадуется?

— Ноги у тебя не замерзли? — спросила Галя. — Ты пальцами шевели. А хочешь, валенки дам?

— Не. Мне тепло. — Она помолчала, в раздумье посмотрела на Галино серьезное, бледное лицо: — Небось думаешь, во, чурка беременная, летит невесть к кому. — Горько вздохнула: — Мне и девчата так говорили. Да разве они понимают что? Разве ж они его знают?! — и встрепенулась, даже привстала. — Только я́ его знаю, какой он. Только я, — в полутьме белое лицо ее с родильными пятнами на лбу и щеках светилось счастьем. И Галя вдруг остро позавидовала этой непосредственной девчонке, ее слепой вере, ее любви.

— Помню, на кран ко мне напросился. Ой, умереть можно! Лезет, трясется, а я снизу, назад не пускаю. Нет уж, голубчик, — давай, давай. Я вон каждый день по два раза туда-сюда. И то — ничего… А потом слезать не хотел. Сел в кабине на мое место, глядит, глядит на город. А у нас там и правда красиво. Вот так, говорит, птицы, наверно, летают, привольно, свободно. Я, говорит, больше всего свободу люблю, — она откинулась поудобней, вытянув под тулупом ноги. — Ну и люби. Я что ж, я ж не мешаю, — поправила шапочку. — Сперва он в Читу улетел. Говорил, там и зарегистрируемся. Три письма прислал. И адрес указывал. Я, правда, в этой Чите его контору два дня искала. Такая дыра, «Ремстрой» какой-то. А там сказали, он еще в декабре уволился, в Аям подался с дружками. — Добавила убежденно: — Он бы сам от меня сроду не улетел. Он не такой. Это все дружок его подбивал. Я-то знаю… Слушай!.. Есть хочешь? Я ж пончиков набрала, — она обрадованно нашарила возле себя сумочку. — Горячие были… Может, пилотиков угостить? Или неудобно?

Они с аппетитом ели холодные, жесткие пончики с клейким сладковатым повидлом. Слушали, как за стеной гудел и рвался об алюминиевую обшивку ветер. Смотрели, как проплывали в иллюминаторах звезды, вмороженные во тьму. И Гале вдруг захотелось, чтобы ее сейчас увидели и Лукашин, и мама, и даже Наталья, и Виктор, конечно. Вот так, в овчинном тулупе, летящую в грузовом самолете над стылой ночной землей, в такой кромешной от них дали… Почему-то вспомнился Виктор в час ее отъезда в полутьме коридора с валенками в руках, запах ременной кожи, блеск пуговиц на шершавой шинели. Он почему-то чаще виделся ей стесняющимся, с отведенным в сторону взглядом, всегда «на минуточку» забегавший к ним. В шестом классе, в день ее рождения, неприглашенный, он, Витя-Хрюня, позвонил у двери, сунул ей в руку свое единственное богатство — увеличительное стекло, завернутое в газету, и убежал. Этим стеклом можно было выжигать все, даже имя ее в подъезде на подоконнике.

— Послушай, Тося. Можно тебя спросить? — Галя смотрела пытливо. — Ты не боишься?.. Ну, вот летишь куда-то одна, родить должна… И не страшно?

Та усмехнулась бодро:

— А чо? Есть там, поди, какая-нибудь амбулатория. — Но в глазах Галя прочла потаенное — ох как страшно! — Толик меня отвезет, колеса свои. Это нас, крановщиц, не хватает. А медицина теперь везде есть… — Помолчав, доверительно повернулась к Гале: — Вообще-то, я тебе честно скажу, есть у меня одна беда. — И, горько вздохнув, добавила неожиданно: — Имя у меня плохое. Прямо сказать, дрянное имя. Ну что это — Анастасия?.. Это меня дома в Рязани матушка таким наградила. В бабку-покойницу. И сестре младшей не легше — Дуся, Евдокия. Хорошо хоть не Ефросинья. Да ей что, она в пятом классе. А мне поноси-ка вот. — И мечтательно: — Была бы я Лора, к примеру. Или же Алла. Алла даже получше будет. — Она оживилась, вообразив себе Толика. Жеманно округлила красивые глазки. — «Здравствуйте, Алла, — сказал бы Толик. — Вы идете, Алла, в кино?» — и прыснула, рассмеялась в меховой воротник, принялась вытирать масленые пальцы платочком. — Ой, умора, да?..

Галя слушала ее и с тоской думала: неужели не придет к ней вот такой дар, вот такая светлая вера, не боящаяся обмана и боли разочарованья, вот такая шальная, немыслимая любовь? Любовь, когда, не страшась пересудов и нареканий, бросив все, навсегда, будешь вот так же лететь одна сквозь холод и неудобства, сквозь всю страну, мимо тысяч разных людей, к нему, Единственному, на край света. Чтобы только быть вместе, без оглядки, пусть в незнакомом городе, чтобы вместе помирать со смеху в дождливые дни в казенной гостинице. Или поутру открывать глаза в небо и слышать рядом Его дыхание, лежа в поле на колком стогу, а может быть, бегать на почту и обмирать в ожиданье судьбы у окошка «До востребования», горячо ощущая биение сердца.

Неужели к ней не придет все это?.. Неужели не одарит?.. А может, ей не дано?

* * *

— «Малиновый»! Я — «Пчела-8», я — «Пчела-8»… Прием, прием…

В тепле тесной кабины Гале показалось уютно и как-то надежно. Если не думать, конечно, что под ногами бездна. Она стояла в узком проходе меж сидений пилотов, с наслаждением переминалась с ноги на ногу, осматривалась. Здесь можно было и сесть, перекинув широкую брезентовую лямку меж кресел — с подлокотника на подлокотник, но стоять было приятней. Она вошла сюда, постучав, вернее погрохав кулаком по металлической двери, с пончиками в руке.

— Ну, как наш борт? Не продувает?! — чтоб было слышно, кричал круглолицый, лысоватый без шлема Кочуро. — За угощенье спасибо, очень кстати, — улыбаясь, он смачно жевал пончик, и рыжеватое остье бровей смешно подергивалось.

Справа, держа рукой штурвал, в наушниках, со строгим и юным лицом сидел второй пилот Федя. Его шишковатая, ежиком стриженная голова и устремленный взгляд выражали сосредоточенность. Пончика он не взял, даже обиженно отмахнулся, и Галя вспомнила, что в этом полете у него была своя, личная сверхзадача. На пульте зеленовато фосфоресцировали циферблаты, дрожали стрелки приборов, пестрели рычажки, кнопки. И все это тесное, гудящее помещение, напряженное, как магнитное поле, рассекало своим ветровым стеклом темное, мерно плывущее навстречу, мерцающее мироздание. Галя смотрела неотрывно, завороженно, сняв шапку. И теперь они все трое были по-домашнему без шапок.

Вот глубоко внизу сквозь синеву проступила россыпь мелких огней. Проступила и сразу исчезла.

— Сеймчан! — прокричал ей Кочуро. — Полюс холода! — Улыбнулся с лукавством: — Садиться не будем! — За штурвалом он сидел увесисто, по-хозяйски, расставив ноги в унтах. — У нас с Жуковым как раз тут в сопках, — ткнул за стекло пальцем, — той зимой вынужденная посадка вышла. Поморозились сильно. Он ноги себе поломал. Ну, пока нас нашли, пока что, пока вывезли на собаках, их у него и прихватило. Одну все же врачи спасли, — рукой махнул. — Проклятое это место… Проклятое.

Второй пилот Федя посмотрел на него мельком, неодобрительно, и Кочура умолк, отвернулся, дожевывая пончик и глядя на живо дрожащие стрелки приборов.

А Галя подумала, что всё это — и эти пилоты, и Жуков, оставшийся в аэропорту, и это полярное небо, и девчонка-попутчица, всё необычайное, удивительное, чем в эти дни ее одарила жизнь, — уже никогда не повторится. И было грустно, что она не сможет вобрать и уместить всё это в будущем своем очерке о Чукотке. Было до горечи жаль, что все это пройдет мимо, навсегда, безвозвратно, что она не сможет ни написать об этом, как хочется, ни даже рассказать обо всем, что сейчас испытывает, что чувствует, о чем думает. Мать, скорее всего, испугается, не поймет. Лукашин улыбнется лукаво и умудренно. Только, пожалуй, Виктор, верный ее Витя-Хрюня, сцепив на коленях руки, готов будет слушать и слушать ее без конца, понимающе кивать головой… А вечером в кухне мать вздохнет: «И что ты себе думаешь? Уж решала бы как-нибудь. Парня жалко. Столько лет ходит. Над ним и друзья, поди, смеются… Или уж отпусти…»

— «Малиновый»! «Малиновый»! Я — «Пчела-8», — все повторял тонким голосом второй пилот Федя. — Вас понял. Прием, прием…

Даже сквозь гул мотора Галя уловила в его юном голосе настороженность:

— Повторите. Повторите, — он быстро кивнул Кочуро.

Тот сразу надел наушники:

— Прием.

Они молча, сосредоточась, слушали. Наконец первый раздельно сказал:

— Вас понял. Понял… Зону пурги обогнуть не могу. Не успею. Иду курсом… Сообщайте данные… Азимут, удаление… Прием.