Парень небрежно кинул ей карты:
— Сдавай, дурочка.
А Борис Иванович каждому ручку подал:
— До свиданьица. В гости прошу. На охоту сходим, невесте на воротник набьем, — подмигнул «невесте», — а королем зря крыла, — и, подхватив чемодан, пошел в конец коридора, сразу же позабыв о них.
Нечесаная, сонная проводница никак не хотела открывать ему тамбур:
— Вот еще новости. До станции еще километров десять. — И, не глядя на него, заливала бачок из ведра.
— Да что ты, курносая, восемь. — Он было потянулся к ней.
Она грозно ведро подняла:
— Ну-ну! Пьяный, что ли? Из какого вагона?
Он весело шляпу поправил:
— Из мягкого. Да выпусти, ладно.
Она усмехнулась:
— В чистом поле, что ль?
— Во-во, как раз это мой участок. И ход тут тихий. Я мастером тут.
Она усомнилась, но звякнула ключом в кармане.
— Много вас тут таких «мастеров». — Гордо пошла открывать.
Дверь распахнулась, грохнуло подножье.
— Живей только, мастер!
Бориса Ивановича хлестнул ветер, шум колес. Он снял шляпу, спустился на ступеньки.
Поезд шел медленно, но стена леса, кустарник и близкая кочковатая земля слились в сплошную темную полосу. Борис Иванович выплюнул папироску и, приподняв чемодан, прыгнул вперед.
— Счастливо!!! — понесся вдаль голос проводницы.
Он не устоял, как бывало прежде, неловко повалился на чемодан, на шляпу. Чертыхаясь, поднялся, отряхнулся и, нахлобучив шляпу, выбрался наконец на опустевшее полотно.
Место было до того прежнее, до того знакомое, будто и не прошло этих двух с лишним лет.
Он прикинул, что до поста идти еще с километр, и, довольный, зашагал вслед за ушедшим поездом.
Охваченный тишиной, он мерно шел по шпалам, как ходил здесь когда-то. Шаркали полы плаща, от леса тянуло сыростью, вокруг стояло ночное безмолвие. Но почему-то душевный покой исчезал с каждым шагом. Ведь вроде только смеялся, а поди ж ты, какая-то робость наваливалась. Робел он первой встречи. И наверно, все потому, что не любил слез. Борису Ивановичу представилась его жена Сима, вся в слезах, и ревущий сынишка в кроватке. И сразу так кисло стало, так жалостно, хоть плачь. И себя ему стало жаль, и их, конечно. Ведь когда ушел — не жалел, и потом вспоминал не часто, а теперь, поди ж ты, аж грудь теснит от жалости. Все же своя, жена все же. И он подумал, что она, бедная, тосковала по нему эти годы и, конечно, плакала по ночам. (Это горячило, радовало его воображение.) И сейчас она, ясно уж, кинется и заплачет у него на груди. А может, и не кинется, может, постесняется, отвернется. Приткнется у печки, это тоже на нее похоже, тихо всхлипнет от долгого ожидания и радости… Нет, не любит он бабьих слез. Не знаешь, то ли пожалеть, то ли прикрикнуть.
За полотном у темного леса проступила копна свежего сена. На глаз — плотная, ладная. Он вспомнил, что никогда не любил косить и стога не умел ставить. Отец был жив — он ставил, потом мать или Сима… А копешка эта была совсем свежая, дней пять как поставлена, ну, неделю. И он зашагал быстрее, прикидывая, что бы такое доброе, успокоительное сказать, как бы подарки отдать и ей, и пацану, и матери. Про мать он вообще как-то не вспоминал, и не то чтобы забыл — нет, просто как-то не думал о ней в отдельности. В его сознании мать существовала вообще, как постоянная вещь в доме. А забыть он ее не забыл. Когда набирал подарки в Перми в универмаге, он даже купил ей платок. У нее манера такая была — платки на плечи накидывать. Зимой вязаные, узлом назад, сама их вязала, а летом бумажные, в серую клетку. Вот и он увидел такой клетчатый на прилавке и взял.
Борис Иванович по шпалам подходил все ближе к дому. Главное, решил он, не суетиться. А плакать будет, упрекать — промолчать, характер свой придержать. Потом, потом все уладится, устроится, все в свою колею войдет. Он, конечно, опять в мастера пойдет. Тут лучше ничего не придумаешь. Карпов, начальник, ему знакомый, по дружбе сразу возьмет. Конечно, сотня — не деньги, тут тебе не на лесосплаве, зато здесь — дома и все свое. Правда, без мужика за два-то года небось все развалилось. Придется налаживать. Зато деньжат пока хватит. Привез, слава богу, и аккредитивы, и так, Серафима, поди, отродясь таких денег не видела. Ясно, рада будет. Чего там обходчица получает, костыли подбивать — много не заработаешь. А тут вдруг на́ тебе, как с неба, прямо сберкасса. И Борис Иванович представил ее смятенье и радость и даже усмехнулся от удовольствия. Вот так-то. Вот так-то оно и пойдет все на лад.
Так мысленно он пережил и первую встречу, и первые трудности и успокоился помаленьку. А ночь прояснилась, синела, оседал, таял туман, и вверху расступался звездный, умытый простор. И эту ясную сонную тишь нарушал только хруст гравия под ногами.
Борис Иванович машинально оглядывал путь. Это был их участок. Когда-то — его отца, потом его, теперь — Симы. Полотно было ухожено, окошено, костыли подбиты, пунктиром бежали белые камешки. И все аккуратненько, чисто, как бывало в избе. И вдруг мелькнуло: а ведь он может встретить ее вот сейчас, на путях, с фонарем в руке. И растерялся в испуге. Сразу рухнула так хорошо задуманная встреча. Взглянул на часы — нет, отлегло, отхлынуло. Не время еще для обхода. Рано еще, вернее, еще поздно, темно для обхода. И заспешил скорее, злясь на себя за этот дурной испуг. Как не мужик вроде.
Бориса Ивановича обступали запахи близкой тайги, свежих папоротников, буреломов. За полотном неясно темнели прогалины в стене тяжелого хвойного леса. И он опять успокоился, вспоминал об охоте. Любил когда-то побаловаться. С удовольствием вспомнил о своем ружье, которое вот уже два года не брал в руки, забыл второпях, когда уходил. А впрочем, он много чего тогда не взял. Все ей оставил. Не то что другие мужики, миски-ложки делят. Он — нет, не дорожил он ни тряпьем, ни хозяйством, ничем. Вот и сейчас, когда уходил от Татьяны, тоже ничего не взял. Так, кое-что из шмоток. Сапоги да брюки. «Спидолу» даже не взял. А ведь вполне мог поместить в чемодан. А зачем? Он не жмот. Пусть пользуется, пусть музыку слушает и худо не вспоминает. Все же хорошая баба была. Хоть и разведенка, и дочь где-то в Ростове у матери, а хорошая. Обижаться не приходится. И ее обижать не стоило. Он и ушел-то днем, пока она на работе была, чтоб сборов его не видела, чтоб не переживала. Надо же все по-доброму делать. И билет на пароход он взял загодя. Сутки в сапоге держал. Да, хорошая баба была, ядреная, но крутая.
Пока на автобусе до пристани ехал, все чемодан под сиденье прятал, чтоб знакомый кто не попался. Потом сидел у реки за бочками, парохода ждал и все на откос выглядывал, нервничал. Вдруг узнает, кинется догонять. На шее повиснет. И вернет ведь, вернет. Эта баба такая. Это тебе не Сима. Борис Иванович вздохнул, перехватил чемодан.
А не продала ли Симка ружье? Не должна вроде. Знает же, как он любит охоту. Нет, не должна. Она вообще к его вещам не касалась. Не то что Татьяна. Той, до всего было дело, все оглядит, все положит по-своему… Он придет, почистит ружье, смажет и пойдет по старым, знакомым местам — побродить, пострелять. Вдруг удачно, как в тот год, когда в логу лису уложил. Прямо выскочила на него. А сколько он ее выслеживал! Сколько травил, обкладывал! Правда, шкуренка оказалась паршивой — летняя. Куда он ее дел потом? Выбросил, что ли? Наверно, выбросил.
Борис Иванович стал вспоминать подробности разных охот, и на душе становилось легко и бездумно. Хотя, в общем-то, не совсем. Ему все же надо было бы проехать до станции, выпить там все ж для порядку, для твердости. Может, вокзальный буфет открыт для пассажирского скорого. Или у вагонников бы нашлось по такому случаю. Все ж там должны быть свои, знакомые. Покурил бы, сидя с ними, чумазыми, рядком на рельсах, побалагурил. Новости разузнал бы, за два-то года, поди, накопилось. Похвастал бы он, как лихо вальщикам на Каме платят, какие заработки на сплаве, потом усмехнулся бы лукаво: «А бабы? Они везде одинаковые». Послушал бы, как они заспорят, где деньги легче, где надбавки больше, а он бы вздохнул в конце, поднимаясь: «Ну, ладно, к своей пойду. Везде хорошо, где нас нет».
За поворотом ему открылось, как распахнулось: синяя сопка в тумане и близкий дом с высоким развесистым деревом. Его дом! Видный до бревнышка «Второй пост». И Борис Иванович вздохнул облегченно: «Ладно, погулял, голубчик, помотался — и хватит».
Издали все выглядело прежним. Но вдруг взгляд напрягся. Во тьме рыжим пятном проступил новый сарай на месте былого коровника. Ударила мысль: «Мужик!.. Новый мужик у нее!»
Он и представить такого не мог. Аж дух захватило. Что ж делать?.. Но тут же накатило другое: «Обстроилась, значит? С кобелем дрыхнет? Он там скитается, мучается, а она?.. Ладно, разберемся сейчас…» Он грозно шагал и думал: «Ведь и сутулая, и вечно в платке, и лишнего слова не скажет, а туда же!» Он уже ненавидел жену за измену. И мужиков-то свободных в округе отродясь не было, а вот, поди ж ты, выискала. Ух, лиса! А поглядеть — мышь серая.
Он спешил, тяжело дышал, щебень выскакивал из-под ног. Неловко споткнулся, чуть не выронил чемодан с подарками. И такая обида, такая обида нахлынула за горькую свою, измятую другим постель, что горло перехватило.
Не разбирая дороги, Борис Иванович свернул с пути, взошел на пригорок, миновал старый колодец по тоненькой стежке, клумбу с надписью «Миру — мир» и только тут, сквозь мелькающий штакетник забора, разглядел постройку. Это был тот же коровник, старый, щербатый, только свежеокрашенный казенной краской. Вот ведь дурь напала! Он остановился с облегчением и долго не мог успокоиться, все глядел вокруг. Узнавал и кадку под стоком, и колоду, и скребок. Все было прежнее! Будто выскочил на минутку из теплой постели и оглянулся. И стало как-то уютно на сердце от вида этой посеченной колоды, старого велосипеда у сарая, горшков с цветами, выставленных под дождь на завалинку. Борис Иванович не торопясь поднялся на крыльцо и, забыв о продуманной встрече, стукнул в дверь. В свою дверь.