Вася выложил свою снедь.
— Добавочка, — снял шапку, стал разматывать шарф.
— А шапочка у тебя ничего, на зависть. Только нам, южанам, она ни к чему. — Он наливал в стаканы. — Ну что, за знакомство, значит? Гаврилов моя фамилия.
— Шульгин.
Они чокнулись.
— Ну, как в столице дела? Разобрался?
— Да нет еще, — Вася жевал за обе щеки. — Я ж тут впервые.
— Да ну? — удивился Гаврилов. — А я, брат, тут по неделям торчу. Всех дежурных знаю.
— Завидую. У меня-то расстройство одно. Времени мало, не знаешь, куда лучше пойти.
— Ну, это ты зря, — он поддел колбасу перочинным ножом. — Столицу надо уметь использовать. Понял? Ну что вот у нас Евдокимов? Ездит в Москву со списком. Составит, знаешь, целую грамоту от всех отделов и бегает. Целыми днями из ГУМа не вылезает. То чулки, то штаны. Ну, что это? Срам один, — он поскреб ножичком сыр. — Меня вот тоже жена сумку просила. Но я сказал — нет, и точка. Я столицу по-своему использую, культурно. И тебе советую. Вот, пожалуйста, — он вытащил из кармана пачку билетов, беленьких, голубых. — Это я сохраню. Я им всем нос утру. Пожалуйста, «Марица», «В эту душную ночь», «Антимиры». А это вот в Театр теней. Понимаешь, артистов не видно, одни тени. И только в конце их показывают. Представляешь! Э!.. А на завтра у меня два билета, на утро и вечер. — Он подумал и предложил: — Могу уступить «Жизель», на вечер.
— Да не стоит, — Вася не глядел на него, от красного свитера в глазах прямо круги пошли.
Сосед посмотрел с сожалением:
— Не любишь искусство? Это ты зря. Ты же — мо̀лодежь. — Он повертел еще какой-то билет. — Вот тоже хороший спектакль был. «На дне». Только скучный очень. Ну давай, что ли, выпьем за искусство. — Гаврилов разглядывал Васино молодое лицо, улыбался лукаво. — И за кордон ты, конечно, не ездил?
Вася отодвинул еду:
— Не ездил.
— А я, брат, в Париже бывал, — он глядел испытующе. — Вот свитер там брал, — и весело пригладил затылок. — Между прочим и имею что рассказать. Имею. Только это, брат, разговор особый…
Но Вася уже поднялся.
— Ты куда же?
— Да тут одно дело есть. К машинистке надо.
Гаврилов подмигнул:
— Свой Париж, значит? Ну ступай, ступай, — и налил себе из бутылки.
И пока Вася одевался и запихивал в чемоданчик мыло и щетку, громко рассказывал:
— Представляешь, сегодня встретил я в торге приятеля. А он говорит: «Я слышал, ты уже умер». Как тебе это нравится? А я говорю: нет, брат, шалишь. Я еще жив. Я тебя еще переживу. Понял? — и закусил колбасой с ножа.
Женя быстро раскладывала на рояле страницы по экземплярам. Первый, второй, третий, и сверху — коричневую тетрадку. Четвертый бережно спрятала в ящик стола. На часах уже было девять, и она с волнением прислушивалась к звукам за дверью. Но телефон молчал. Она живо сняла халатик и тапки и бросилась к шкафу. Сперва хотела надеть серое платье, с норочкой. Но это могло показаться вычурным или парадным. Лучше черное с белым кружевом. Но оно ее очень худило. А может, синее? Она перебирала платья в шкафу, как будто листала книгу. И обязательно — туфли, на каблуках. Это стройнит. Она достала все-таки черное, прикинула, погляделась в стекло серванта. По поводу своей внешности Женя не обольщалась. У нее была эта редкая для женщин черта. Порой она даже не любила себя. Свою шею, и узкие плечи, и черные волосы, и даже уши, в общем, вся она была в маму. Но мама всегда ее успокаивала: «Были бы, Женечка, кости. Мясо нарастет».
Женя с волнением глядела в стекло серванта, в нем все хорошо было видно. Черное?.. А может, все-таки серое? И тут кроме себя она увидела за стеклом старого маминого япончика. Он смотрел и укоризненно качал головкой. И Женя растерялась и отступила. «Что же это такое, зачем я все это делаю? Сейчас он позвонит, а у меня такой идиотский вид и такое лицо…»
Но он не собирался звонить Он шел без звонка мимо вывески «Переписка на машинке», через арку, во двор-колодец, уже притихший. Только ледок хрустел под ногами. В общем, Вася был неспокоен. Теперь эта незнакомая женщина прочла его каждую строчку, знала каждую мысль. И зачем вообще он все это затеял? Стихи, конечно, слабые — это ясно. Это только Лашков и его жена в Акташе могут слушать его целыми вечерами, ну, еще дома, в деревне. И с чего он решил, что в редакции может понравиться? Да тут навалом таких тетрадей, со всей страны, он сам видел — целыми кипами по шкафам. Во всяком случае, он сейчас заберет все, расплатится и уедет. Поскорей улетит из этой Москвы. Правильно говорил ему кто-то, что тут жить невозможно, что тут в суете и человека не видно.
У дверей он снял шапку и позвонил наугад. Открыл ему Мискин со сковородкой и в ожидании строго смотрел сквозь очки. Но сзади раздался голос:
— Это ко мне, ко мне, проходите.
И Мискин отступил, удивленный.
Войдя за ней к комнату, Вася хотел по ее лицу понять, как тут его стихи — понравились, нет? Но она, в той же беленькой блузке и мягких тапочках, легко двигаясь между мебелью, старалась не смотреть на него, и он сразу понял, что — плохо.
— Вот я приготовила вам в трех экземплярах, пожалуйста.
Они стояли по обе стороны рояля.
— Конечно, могут быть опечатки, — говорила она мягко и монотонно. — Но вы вычитайте. Я не успела. Получилось тридцать восемь страниц.
Он опять раскрыл на полу чемоданчик. В дверь аккуратненько постучали:
— Евгения Пална! Чайник!
— Я сейчас, — сказала она и вышла.
Он запрятал все в чемодан. От этих бумаг крышка еле закрылась.
— Ну вот, — вошла она. — Давайте чай пить.
«Жалеет», — подумал он.
— Да не стоит. Мне скоро на самолет.
Она тревожно взглянула:
— Во сколько?
— В ноль двадцать.
И она просияла, сказала радостно:
— Так это же целая вечность! Снимайте-ка ваше пальто. А я сейчас заварю, — и зазвенела чайником.
Но он за шапку:
— Да не стоит. Я вот вам деньги тут положил… — и замолчал, потому что увидел, как руки ее опустились и замерли на столе и вся она сразу поникла. — Вообще-то, время, конечно, есть. Это точно, — он потоптался. — Но просто как-то неловко. Я ж незнакомый.
Она улыбнулась и мягко сказала:
— Ну, какой же вы незнакомый? Помните, как там у вас хорошо: «Зеленые и розовые плывут над миром дни, как туеса березовые, стоят под лавкой пни». Или вот это: «Я верю все больше и больше, что сказкам дано сбываться…»
Он впервые слышал свои стихи от кого-то. Это было так неожиданно и приятно, что сразу стало теплей и уютней в этой светлой высокой комнате, среди побрякушек и штор. И маленькая хозяйка позванивала посудой:
— А чай у меня из Кореи, с цветами жасмина. Вы такого не пили, я уверена. У моей подруги муж оператор на хронике. Всюду ездит. Так она меня иногда балует.
Они сидели за круглым столом, под люстрой, и пили чай. Он действительно пах жасмином. Необычно и тонко.
— Из этого подстаканника давным-давно никто не пил, — грустно улыбнулась она.
Он держал в ладонях этот теплый большой подстаканник и слушал ее удивительно нежный, прекрасный голос.
— А я завидую всем, кто ездит по свету. Я нигде не бывала, только когда-то на практике в сельской школе, — она положила ему варенья. — Прошлым летом обещала своим ребятам на Волгу и не смогла из-за мамы, она очень болела, — руки ее были маленькие, проворные. — У меня их тридцать два человека.
— Трудно, наверно? — он все глядел на нее.
— Да по-разному. Вот на днях кто-то порвал карту Евразии. Придется собрание проводить. Я, конечно, знаю, кто это. Такой отчаянный мальчик, сладу с ним нет, — и засмеялась. — Мы вчера сочинение писали, так знаете, что он придумал? — Она прошла к окну и полистала стопку тетрадей. — Вот, пожалуйста. «Пессимизм Печорина, его циничное отношение к святыням, его холодный скепсис отмечены печатью рассудочной рефлексии». Представляете? И ни одной ошибки!
— Я тоже отчаянный был, — он усмехнулся, позвенел ложкой в стакане. — И учился плохо. А Евразия мне почему-то с детства казалась желтым таким, горбатым верблюдом, который улегся в синее море.
Она, задумчивая, подсела к столу. Он взглянул на нее и вдруг увидел, что эта прическа и белая блузка ей очень идут и что она — прекрасна.
— А знаете, как меня дети в школе зовут? — она засмеялась. — Евгеша. Да, да, Евгеша.
Он кивнул на рояль:
— Вы, наверно, хорошо играете?
— Нет, не играю. — Лицо ее сразу стало серьезным. — Это память.
— Мама играла?
— Нет. Отец играл, еще до войны. Вам подлить горячего? — и потрогала фарфоровый чайничек.
— Да, да, конечно, — сказал он бодро. — Чай прекрасный, первый раз такой пью (она лила механически). И вообще в Москве мне понравилось. — Ему так хотелось развлечь ее, оживить. — Я вижу, у вас так любят животных, прямо носят их на руках. — Но она все молчала, и он добавил: — Собаки скоро ходить разучатся.
Она улыбнулась:
— Вы вот все шутите. А я, правда, хотела кошку себе завести.
— Кошку? Простую кошку? — он лукаво поморщился. — Ну, не-ет. Уж лучше дельфина. Сейчас очень модно дельфинов дрессировать. — И загадочно улыбнулся — А давайте-ка лучше я вам с Алтая снежного барса вышлю? Посылкой, а?
Она смеялась в ладошку, совсем как маленькая. И он опять увидел за ее спиной два больших земных полушария, которые смотрели в комнату, прямо на них. И где-то вон там, в правом коричневом зрачке, находился его Алтай, его рудник и ждал его.
И Вася Шульгин поднялся:
— Ну вот. Мне пора, — и улыбнулся ей с грустью и нежностью.
Она тоже встала. Звякнула чашкой. Спросила растерянно:
— Вы так вот и уезжаете?.. А как же ваши стихи?
Он прошел к двери, стараясь не задеть ни за что.
— Стихи? — встряхнул свою лохматую шапку, вздохнул: — Какие там стихи? Стихийное бедствие.
Она с волнением смотрела, как он одевается.
— Нет, я серьезно, — и быстро подошла. — Их же нужно показать. Обязательно показать. По-моему, стихи хорошие…