— В сентябре всесоюзная выставка, — быстро говорила Лиля. — Я так волнуюсь… А знаешь, кто будет в жюри? — у нее были прежние, пухлые, детские губы. — Профессор Комов. Николай Иванович. Ты помнишь, что мы на его лекциях вытворяли? — и засмеялась тихонько.
…Он так был влюблен в эту женщину! Такого с ним в жизни больше не было. И никогда уж не будет. Со Стромынки на Мосфильмовскую он ночью шагал через всю Москву. Не шагал, а летел. Через улицы, через площади, по пустынной набережной Москвы-реки. Блестела черная, густая вода, и ясный воздух был напоен осенней листвой. У двери он долго и беспрерывно звонил, потому что мать в последнее время стала нарочно закрываться на цепочку.
«Ма-а! — закричал он однажды сквозь дверь. — Ма-а, открой! Я женюсь!»
Та испуганно открыла. Стояла в длинной ночной рубашке, бледная, маленькая, сухая. Отвернувшись, быстро пошла ставить чай, загремела посудой. В кухне он весело подсел к столу, зачерпнул ложкой варенья — ужасно хотелось есть. Мать зажгла газ, тихо спросила:
— Ты что, решил бросить учебу? Уйти из дому? — губы ее дрожали. — Решил зачеркнуть свое будущее? — сквозь слезы она смотрела на синее пламя горелки. — А я думала, сын, я тебя хорошо воспитала… Приходишь бог весть когда, кричишь на весь дом. Это что, для соседей?.. Ах, если б был жив отец…
— Ну, зачем ты так, ма? — он встал, обнял ее за плечи. — Ну, зачем ты?
И она зарыдала, как маленькая, уткнувшись ему в плечо.
— Запомни, милый. Мать у тебя одна… А этих… девушек будет еще очень много… — Голос был глухой, срывающийся. — У тебя еще все впереди. Все впереди.
Он погладил ее сухие рыжеватые волосы, совсем седые в проборе, и подумал, что, может быть, мама в чем-то права… Да, пожалуй, в чем-то права.
…На пятом курсе он встречался с Лилей реже. Она всерьез занялась метрономом, упрямо и увлеченно. Концерты их кончились. Но по-прежнему со стипендии она покупала дорогие пластинки и вечерами слушала их. Даже когда удавалось побыть вдвоем. А Игорь устал от Баха и Генделя и уже не терпел их. В темноте, лежа с ней рядом, когда наконец звуки стихали, с удовольствием слушал сухое потрескиванье пластинки. Она порывалась подняться. Но он удерживал: «Пусть». Она вырывалась: «Ну что ты, Гарик, так же нельзя. Это же музыка», — и босиком бежала к приемнику у окна. На улице в свете фонарей падал снег, точно в сказке. И прохожие в белых накидках неслышно двигались, будто по сцене. Игорь поднимался сердито, включал свет. Лампа сразу слепила глаза. «Ну что ж, мне пора. А то Боброва скоро явится». Хотя прекрасно знал, что у Бобровой сегодня лабораторная до девяти. Просто он никогда не любил напряженной музыки. Он любил танго и блюзы и последнее время — бега. «В этом что-то есть, — говорил он. — Красота, скорость, азарт».
…В метро стоял гул, шли люди, шли поезда по кольцу, но Лиля этого шума как будто не слышала. Словно они были тут только вдвоем.
— Это удивительная машина, — говорила она, улыбаясь. — Когда я нажимаю на клавиши, смотрю на зажженный экран и вижу бегущие цифры, мне кажется, я слышу музыку… — Он смотрел, удивляясь все больше, как могла она сохранить эту прежнюю непосредственность. — Завтра в два часа заседание оргкомитета. В общем-то, я спокойна, хотя столько споров вокруг. — Лиля поправила косыночку. Ни колец, ни маникюра на руках ее не было. Призналась, вздохнув: — А боюсь я только за шаговый искатель. Надо было сделать мощнее выход блока питания…
Слушая ее, он вдруг вспомнил о сегодняшнем бурном совещании. С «Первомайского» рудника прибыл механик и устроил скандал из-за задержки оборудования. К Анохину это не имело прямого отношения, и он сидел скучный, крутил по столу зажигалку. А в перерыв, в буфете подсел к механику, решил посочувствовать, даже стал возмущаться волокитой. Но тот перебил вдруг: «А что ж ты не выступил?» Анохин пожал плечами: «Чудак. Что б от этого изменилось?» Тот резко отодвинул тарелку: «А для чего тогда фигу в кармане показывать?» — и сразу ушел. Анохин усмехнулся и заказал двойной чай с лимоном. Вообще-то, этот механик ему понравился. Может, и надо было бы поддержать…
Лиля вдруг заметила, что он слушает невнимательно.
— Ну, в общем, в декабре у меня защита. Прилетай, если сможешь. Я буду рада. Покажу тебе наши леса и озера.
…На пятом курсе в день защиты ее диплома он хотел заехать к ней в общежитие. Но живо представил, как она, торопливо переодеваясь за дверцей шкафа, заставит его и Боброву резать овощи для салата. А сама будет бегать на кухню, и к телефону, и в коридоре принимать от всех поздравления. Потом в тесной комнате, где он привык быть с нею вдвоем, станет шумно и людно. Припрется Садовский, и кто-то обязательно подарит ей пластинку. И он не поехал. Поздравил ее по телефону из автомата, чтобы дома не волновать маму. А вскоре Лиля распределилась куда-то на Север, хотя вполне могла бы остаться в Москве: у нее рядом, в Клину, жила старая мать. Как давно это было!
…Она тихо коснулась его руки:
— Ты о чем сейчас думал?
— Да так, — пожал он плечами. — Юность вспомнил.
— О-о, — ее взгляд стал ласковым, синим. — Это было совсем недавно, как будто вчера. Помнишь осень в Останкине? Костры рыжих листьев… А у тебя такие же худые руки. — Она замолчала надолго, и он услышал гул поездов, шарканье ног, увидел часы над туннелем. Большой циферблат и стрелки. Дома его уже ждали.
— А знаешь, что значит «ла́мбушки»? — она подняла глаза. — У нас в Карелии «ла́мбушки» — это маленькие озера, разбросанные в лесах, как блюдечки. Как голубые северные глаза.
Он улыбнулся. Она и раньше была забавной, находила во всем чудеса, задавала смешные и неожиданные вопросы. Как-то зимой им не досталось билетов на «Чайку». «Лиля в легком пальто шла рядом с ним по скользкому тротуару и плакала. «Ну перестань, — просил он. — Перестань». Ему было стыдно прохожих, могли подумать, что он обидел ее. И вдруг она спросила сквозь слезы: «А правда, что в крови человека есть золото? — И подняла голубые заплаканные глаза: — Неужели во мне тоже есть?»
— Вообще я ужасно завидую вам, москвичам, — говорила она. — Вчера на Новом Арбате я совершенно свободно купила Ахматову. Взяла сразу пять экземпляров, для наших, на работе.
«Странно, почему она не выходит замуж, такая красивая? Ведь могла бы и за Садовского. Он еще с института влюблен в нее».
— Да, мне тоже достали Ахматову, — сказал он и вспомнил, что до сих пор не раскрыл ее. — А кстати, как у тебя тут со временем?
Она обрадовалась:
— О, я свободна. Я совершенно свободна. У меня целых три дня. Представляешь, что значит — три дня в Москве?
Ее, конечно, нужно было бы пригласить в гости. Но он молчал.
Она спросила:
— Ты в каком районе теперь живешь?
— На Беговой. Кооператив купили. — В конце концов, что тут такого, пригласить ее в гости? Просто сокурсники, друзья юности.
Она улыбнулась грустно:
— Вот твоя мечта и сбылась. Наверно, ипподром прямо под окнами? Бега, скачки по кругу? Ты и тогда любил лошадей.
Он кивнул:
— Да. Квартира приличная, двухкомнатная, с балконом. Правда, уже ремонта просит, все времени нет. И книжных полок хороших никак не достану. Знаешь, раздвижные такие? Очень удобно. Говорят, в Таллине есть, все хочу съездить. — Конечно, можно было бы пригласить ее в ресторан, в «Арбат» например. Она наверняка не была там. Но теща, как всегда, наверно, уже позвонила домой и сообщила жене, что он уже выехал. Да еще в портфеле была эта чертова банка с вареньем. — Понимаешь, у меня сейчас проблема, — сказал он озабоченно. — Еду в отпуск, надо куда-то собаку пристроить. Пойнтер, хорошая родословная, — он оживился. — И такая умница. С полуслова все понимает. Мы такие друзья. Представляешь, идем с ней как-то на скачки. Я говорю: «На какую ставим, Джерри?» А она вроде подумала и лает три раза. Ну, поставил на тройку. И действительно, выиграл! Представляешь? — он засмеялся с искренним удовольствием.
Она кивнула:
— Я знаю. Мне говорил Садовский, что хорошей породы и из хорошей семьи. — Щелкнув замочком, достала из сумки перчатки, стала натягивать их.
Из туннеля с шумом надвинулся поезд.
— Ну, мне пора.
— Что так вдруг? — Они поднялись. Он все же сказал для приличия: — Может, зайдешь, позвонишь? Запиши-ка мой номер.
— О нет, Гарик, нет. У меня всего тут три дня, а я хочу еще в Клин съездить, к маме. — Ее лицо, как прежде, было светлым и юным, только, пожалуй, немного усталым.
И вдруг он со страхом понял, что вот сейчас ее перед ним не станет. Не станет вот этих губ, этих глаз. Она уйдет. Навсегда уйдет из его жизни, как его юность и как любовь.
— Послушай, Лиля, — сказал он взволнованно. — Когда ты приедешь еще?
Она засмеялась:
— Вот будет еще метроном…
— Нет, не шути. Я серьезно. Когда ты приедешь? — он быстро взял ее руку.
Она отняла:
— Погоди, я надену перчатку.
Из поезда хлынула публика. Их стали толкать.
— Ну, вот и все. Пойду, — улыбнулась она. — Надеюсь, ты устроишь своего чудесного пойнтера. Сейчас все так любят собак.
Она шагнула в толпу и уже над чьими-то головами слегка помахала ему рукой.
Народ схлынул, а Анохин стоял у той же скамейки, какой-то опустошенный, потерянный.
И, уже шагая к дому по Беговой и огибая грязные лужи, все повторял про себя: «Ла́мбушки… Ла́мбушки…» А он и не знал, что есть такое странное, такое ясное слово. Не знал, что отныне оно навсегда останется в нем и будет тревожить и волновать.
ЮЖАК
Зоя проснулась оттого, что койка дрожала. Услышала за окном завывающий свист, хлесткие удары снега по стеклам и поняла — южак. Это был первый южак в ее жизни. Что-то новое, экзотическое. Стены барака дрожали. Весь дом трясло при порывах ветра, как в лихорадке. На будильнике было семь. На работу ей к девяти. Зоя села, довольная, натянула на плечи атласное ватное одеяло. Потрогала на голове бигуди — волосы, кажется, высохли. Сюда, на Чукотку, она прибыла осенью, после курсов. Дома не одобряли, что она пошла на курсы. Мать все печалилась: ну что тебе эти курсы, вот угонят на край света, и забудешь, где дом родной, не женское это дело-то. И вот угнали.