— Подари мне его.
— Зачем? — удивилась девчонка.
— Просто так, — опустила Нюська глаза. — На память.
Девчонка не отвечала.
— Ну да ладно, — Нюська вернула письмо. — Такое самой нужно.
Она помолчала. Поглядела на спутницу. На ее пыльные ноги, на облупленный нос, на цветы.
Потом, сунув руку в карман, достала зеркальце. Погляделась. Она была загорелая, с обветренными губами и сережками в ушах. Из того же кармана достала спичечный коробок. Выдвинула. В нем была пудра. Несколько раз Нюська провела ваткой по носу, задумалась…
…Когда товарняк с лесом подходил к Тайшету, уже полыхал закат и небо на востоке темнело. Мимо плыли окраинные домики, палисадники. То здесь, то там мерцали огни.
Девчонка стала собираться. С помощью Нюськи натянула рюкзак на спину, оправила платье, пригладила волосы. Нюська строго оглядела ее — платье измято, волосы встрепаны. Только цветы в руках хоть и привяли, а пахли нежно и сладко.
— Куда же ты такая? — сокрушенно сказала она. — И без платка, — и, сняв с головы свой, протянула девчонке.
— Ну что вы! — смутилась та.
— Надевай, надевай, — махнула рукой Нюська. — Да поскорей. Некогда.
Девчонка повязалась.
А состав, чуть сбавив ход, уже спешил мимо западной стрелки, мимо депо, мимо пыхтящего маневрового.
— Ну, пора, — сказала Нюська. — Улица сразу за вокзалом. Направо. Не заблудишься.
Девчонка с букетом опустилась на ступени.
— Ну, прыгай! Вперед прыгай! — скомандовала Нюська.
И девчонка ловко спрыгнула. Пробежав, остановилась. Помахала рукой.
А состав уходил все дальше и дальше. И на его последней, тормозной площадке уезжала Нюська-кондукторша. Она стояла, подняв оброненный девчонкой красный цветок, и думала: «Красивый какой… Да ведь это же марьин цвет! Их так много вокруг… А я и не видела…»
ЧАБАНКА ДУСЯ
I
— Теть Дусь! Вставай давай! Я за силосом поехала! — слышит Дуся сквозь дрему грубоватый голос Галины. Потом та громко топает по полу мимо койки. — Еще пять штук окотилось, одна двойня. Я их в первый тепляк снесла. — Дуся слышит, как хрустит брезентовый плащ, это Галька одевается в дорогу. — Краска вся вышла, метить нечем. Я двух последних тряпочками пометила. Двести пятый и двести шестой. — Она все не уходит. Все что-то топчется. — Витька вернется, пускай сена на баз свезет. Ну вставай, теть Дусь, вставай! — И дверь тяжко хлопает.
Потом за стеной глухо слышится: «Но-о…», скрип полозьев по мерзлой земле, и все стихает. Глухая тишина вокруг, как на том свете. Дуся лежит еще минуту, чувствует, как ноют ее старые, изношенные работой руки. Так бы и уснуть сейчас — одной, в тишине, навсегда прилипнуть к теплой подушке. Но эта мертвая тишина почему-то все больше гнетет ее, все тревожит. Еще не проснувшись, она садится и механически застегивает пуговицы на жакете, зачесывает волосы круглой гребенкой. В избе рассветный сумрак, окно бело, как и час назад, — уж лучше б совсем не ложиться, не каменеть бы телом. Она с трудом поднимается, наперед уже зная, что кости ее в деле разомнутся, и шаркает к печке вязаными носками. Снимает с плиты горячие, пахнущие кирзой сапоги. Пока, прислонясь к теплому боку печки, натягивает их, высохшие, твердые, окончательно просыпается, голова яснеет. И все мысли, все заботы разом возвращаются к ней, обступают. Она глядит на ходики на стене — пора задавать корму маткам, и концентрату пора задать тем тяжелым, что в третьем загоне, что должны дать двойни. Дуся стягивает с веревки серый платок, тряхнув им, повязывает потуже. «И тепляки протопить надо, три ягненка тонкорунных совсем что-то хворые, овечки окотили их прошлой ночью на базу, прямо на снег, а Галька, видать, не сразу подобрала, и их прохватило на холоду. Вот что значит не местной породы. И когда только Витька вернется с ветеринаром — его отпусти только». У двери Дуся надевает толстый стеганый ватник. «Нет, у Витьки душа об овечке нисколь не болит. Мальчишка он, да к тому же киномеханик. А механик он и есть механик. Нашли кого присылать в помощники в такое-то время. Он сюда только из-за Гальки и согласился, совсем присох к ней, кутенок». Дуся толкает войлочную обивку двери и выходит наружу, на зябкий утренний холод.
Вокруг широко и могуче высились горы, отроги Чуйских хребтов. И кошары, и бревенчатые тепляки под соломой казались игрушечными на пологом, буром их склоне. А часть отары, что ночевала поодаль, на базу, слабо различалась серым пятном. Дуся шагала теперь к загону. Просторное небо над головой, по-весеннему свежее и холодное, розовело, оттаивало с того краю, где должно подниматься солнце. Днем солнце уже припекало, и снег по горам истаивал, обнажал медвежьи крутые бока. Но в каждой складке и по ущельям еще упрямо держался и все цеплялся за землю-матушку белыми пальцами. И по ночам сжимал ее крепко-накрепко. Дуся шла по мерзлой земле, на ветру, на сквозном просторе, все выше, к загонам. Воздух был ясен и чист. Так ясен, что щетина тайги на вершине горы просвечивала насквозь и было видно каждое деревцо.
Под сапогами ломался хрупкий ледок. Дуся шла вдоль пустых долбленых колод, вдоль загонов, к сараям. Пока прибавления не замечала. Суягные, толстобокие овцы, завидев ее, тяжело поднимались с земли и, резко вскрикивая, спешили следом вдоль прясел. И объягнившиеся худые овечки с красными метками номеров на спинах, толкая друг друга, тоже катились вслед серой волной.
— Сейчас, миленькие, сейчас, — бубнила Дуся, шагая мимо.
И они отставали, замирали, просунув морды сквозь прясла, и жадно глядели, как она хлопочет в сарае и под навесом, как громыхает там чем-то, как тяжело таскает к колодам полные ведра и рассыпает корм. До них то и дело доносился ее певучий знакомый голос:
— Сейчас, миленькие, сейчас.
Потом скрипели петли ворот то в одном, то в другом загоне, и овцы с глухим топотом кидались и обступали кормушки.
Желтое солнце выплыло из-за горы, и длинные синие тени сразу легли от каждого столбика, от кошар и сараев, вытянулись далеко и просторно. Настывшая за ночь земля стала мякнуть, ползти под ногами.
Дуся тащит полные руки рыжих смолистых дров. А Витьки все нет и нет. Уж пора бы отару гнать на ручей, суягных поить по загонам, надо дров подвезти к теплякам, а без лошади как без рук. Пропал он там, что ли, в Талице? Ведь и дел-то всего — ветврача отыскать. И Гальки-то нету с силосом, вот ведь что. Ну что бы председателю еще лошадь им выделить? И человека еще б не мешало. Так ведь нет, говорит, у вас в бригаде и так, говорит, четверо. А где ж четверо, когда Варвара Глушкова вторую неделю в деревне, гриппом болеет. А какой там грипп! У нее сын Митька вернулся из армии и жену привез городскую. Вот и гуляют, пироги пекут. А Дусе про свой дом и про хозяйство и вспомнить некогда. Ни про внучку, ни про сына с невесткой. Да что там! Корова днями должна отелиться, а тут как на привязи. Вот они ягнята, как грибы, родятся. Дусины ноги разъезжаются по грязи, как по маслу. Сухие волосы выбились из-под платка, лезут в глаза. Руки полны дров. Да разве ж это дрова — так, три полена. Нет, без лошади как без рук. Тут она вспоминает, что забыла Галине сказать про соль, не наказала привезти ведра два. А та сама сейчас вряд ли вспомнит. Горе у ней. Два года ждала из армии Митьку Глушкова — и вот тебе: другую привез. Ногой Дуся толкает дощатую дверь в длинное бревенчатое помещение. В полумраке сразу охватывает сырым теплом и духом овчины. Слышится тихое блеянье.
— Ах вы, миленькие вы мои. Да на кого же нас тут оставили-то одних? — причитает она, сбрасывая дрова в углу у печки.
С трудом разгибается, никак не отдышится, стягивает платок. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь потные стекла, насквозь пронизывают пространство, желтыми зайчиками пятнают аптечку на стенке, блестят на бутылочках, склянках, падают на курчавые белые спинки ягнят. Тут у Дуси самое тихое место, самые милые сердцу дела. В топку печки, на красные угли она кладет поленья. Сдвинув кружки, ставит сверху два ведра с водой, в одно опускает бутыль молока. Потом идет в глубь тепляка по мягкой свежей соломе. За низкими переборками постукивают, теснятся ягнята. Упираясь копытцами в доски, тянут к ней лобастые мордочки, бестолково кричат. Это недельные, крепенькие, им сенца можно подкинуть. А вот вчерашние тонкорунные, вдвое поменьше, тоже все нумерованные. Руно-то руном, только негожи они по здешнему климату. Дуся треплет теплые спинки. Они толкают друг друга, тычут мордочки ей прямо в руки.
— Скоро, скоро кормиться будем.
А эти совсем слабенькие, ничего уж не помогает им. Уколы нужны, а Витька где-то запропастился. Дуся шарит глазами по клетям — где же ночные? Так вот же они, родимые, с бантиками на ушах, Галина же говорила, что краски нет. Ходят, лобастенькие, постукивают копытцами. Как там внучка-то Света в сказке читала про братца Иванушку, кто там копытце-то потерял? Но дальше Дусе некогда вспоминать про свое:
— Ах ты, господи! Разрешилась? А ну-ка, ну-ка!..
В конце тепляка, в темном углу, на соломе стояла белая, совсем молодая овца, которую Дуся еще вчера загнала сюда с холода. Измученная и тихая, она обнюхивала, облизывала еще влажного, крохотного ягненка, который лежал перед ней, согнув ножки, серым комочком.
— Ах ты, умница ты какая! — подошла Дуся. — Вот ведь какого произвела! — Постояла, полюбовалась и подняла теплое вздрагивающее тельце. Весь-то он был в две ладошки, в завиточках весь, и копытца мяконькие еще. В чем душа только держится.
Встревоженная овечка тянулась, тыкалась мордой в руки, сердито фукала.
— Красавец, — сказала ей Дуся ласково. — Ну, прямо красавец! — И пошла с ним по проходу. И овца, как собачонка, сразу двинулась следом на слабых, неверных ногах.
— Что, душонка-то расходилась? Да не обижу я, не обижу. — Дуся положила ягненка на солому, на солнышко, недалеко от печки, в которой потрескивали дрова. — На тебе твоего сердешного. Двести седьмой будет. Сейчас обоих вас и пометим.
Раскрыв дверцы аптечки, она рылась меж банок и склянок с лекарствами, искала краску. Наконец на верхней полочке нашла бумажный такой пакетик. Повернулась к свету и, отведя руку подальше, с трудом прочла, шевеля губами: «Универсальный краситель «Спектр» для окрашивания материала из натуральной шерсти, вискозы и шелка, цвет — синий…» А дальше пошло совсем мелко и неразборчиво.
— Так, для натуральной шерсти — как раз и нужно. А цвет, значит, синий. — Она закрыла дверцы аптечки, подошла к печи. — Что ж, двести шесть красным мечены, остальные пусть будут синими, — и вытряхнула пакетик в ведро с горячей водой.
II
Белая лошадь, тяжко дыша, шагала все выше по склону, по желтой отаве — по старой сухой траве, оттаявшей по весне. Помогая себе при каждом шаге, она покачивала головой, отчего в седле раскачивался и Витька-механик с красным от спешки лицом, в одном пиджачке, в треухе, с хлопающими, развязанными ушами.
— А ну, что ли! — грозно покрикивал он, понужая ее сапогами.
Но потная лошадь уже устала от бега и шла теперь медленно, сама по себе, хорошо зная свое давнее дело. Она упрямо шагала и будто не слышала этих криков, не чувствовала жестких пинков.
— У, старая кляча, — вздыхал Витька.
Но вот впереди на склоне показались крыши кошар. Звякнув сбруей, лошадь вдруг вскинула голову и, вырвав поводья, сразу так понесла, что Витька чуть было не вывалился, крикнул только:
— У, дура! — и вцепился в седло.
Лишь у самой избы, под окном, лошадь встала как вкопанная, будто только за тем и бежала, чтобы так вот, вдруг осадить. Схватив наконец поводья, Витька зло поддал ей в бока и оглянулся — не видел ли кто его позора, и только потом закричал на весь стан:
— Те-еть Ду-усь! Теть Ду-у-ся-а!
Эхо улетело за горы, и вокруг стало еще тише. Ни души. Ни одна дверь не скрипнула. Только лошадь, кося глазом, шумно дышала да в загонах бесстрастно бродили овцы.
Придержав шапку, Витька спрыгнул на землю, отвязал с седла полную сумку и пошел в дом.
В избе тоже никого не было. И Галька куда-то пропала. Только ее резиновые сапожки стояли за шторкой. Витька потрогал остывшую печку, сразу почувствовал, как продрог. Прошел к столу, вынул из сумки два больших хлеба, газеты, пахшие ветром, репчатый лук. Прихватил вилкой со сковородки черствой картошки. Вчера Галька жарила. За ужином при свете керосиновой лампы он ел эту картошку за обе щеки прямо со сковородки и все поглядывал на молчаливую, потемневшую Гальку. Ревновал к Митьке Глушкову. И ревниво следил за каждым ее движением, за каждым взглядом. А та вдруг повернулась к нему и нарочно при Дусе его опозорила: «Ты в тарелку давай гляди, молод еще на меня пялиться-то». Витька сразу вскочил как ошпаренный: «А кто пялится-то? Кто пялится?! Не больно-то надо», — и в сердцах, прямо в чем был, уехал ночью в село: «За ветврачом» — на этой вот кляче.
На дворе что-то стукнуло. Витька живо накинул ватник и уже солидно шагнул за дверь. Возле лошади стояла тетя Дуся и совершенно синими от краски руками оглаживала ее потную морду и шею.
— Ты что ж это делаешь?! — сразу закричала она. — Ты что же замаял ее совсем? Нешто можно со скотиной так обращаться? Ты через месяц в клуб вернешься, а нам с ней работать!
Витька поглядел безразлично вдаль, сказал нехотя:
— Тебя в правление вызывают, — и вытащил сигареты.
Она сразу притихла:
— Это еще зачем?
— Не знаю, — он прикурил. — Чернов велел срочно явиться. Приехал там кто-то из района, что ли.
Она вынула у лошади изо рта горячие удила, примиренно спросила:
— Ветеринар-то что? Будет или нет?
— Обещал к обеду. Он с утра в Раздол поехал. — Витька пыхнул белым дымом и опять огляделся в надежде увидеть Гальку. — Я там хлеба привез и луку. А чаю нет, ларек был закрыт.
— Ты вот что, — строго сказала Дуся, привязывая лошадь у окна. — Ты пойди-ка накачай воды в корыта и сена поддай. А Галька вернется, вместе на тырло езжайте. Там, поди, урожай уже есть. Да пометьте всех, следующий двести девятый будет. — Дуся поднялась на крыльцо и тут, заметив, как просветлело у Витьки лицо, досказала: — Она за силосом поехала. Скоро уж будет.
В избе Дуся мыла синие руки под рукомойником. Все терла их хозяйственным мылом. Но краска попалась добрая, крепкая, видно, не только для натуральной шерсти. Пальцы никак не отмывались.
— И шут с ней, — сказала Дуся, стянув с крючка полотенце.
Чего она там в правлении им понадобилась? Если только конференция какая в райцентре. И то вряд ли. Не сезон сейчас для конференций. У людей одна сейчас забота — окот повсеместный. Даже из правления, из сельсовета всех погнали на станы. Дуся надела черную плюшевую жакетку, зачесав волосы, повязала новую красную шерстяную косынку, концами назад, и, подойдя к свету, заглянула в круглое Галино зеркальце. Увидела на шее красные свои бусы, которые носила с самого детства, спрятала их за ворот. Ну вот, теперь ничего вроде. Так и сойдет.
На крыльце Витька курил бесконечную свою сигарету.
Дуся наказала строго:
— Ты печь протопи. А Галя приедет, дров подвези во все тепляки. — Она поставила кирзовый сапог в стремя и легко поднялась в седло. — А начнете вторую кормежку, витаминов дайте, Галя знает, которым.
— Все Галя да Галя, — проворчал он с улыбкой, и Дуся увидела, какой он еще мальчишка. — Езжайте, все будет в ажуре, теть Дусь. Честное слово, — он радовался ее отъезду.
— Ну вот и ладно, — вздохнула Дуся и, тронув поводья, поехала прочь.
До Талицы было километра четыре. За первой сопкой в логу — водопой, Кривой ручей и дорога в тайгу, а за второй, за перевалом, — деревня.
Тропа шла по голому желтому склону сопки, все огибая ее. Лошадь бежала ходко, ровно, наперед зная каждую рытвину, каждый камень и куст. И Дуся в красной косынке и черном жакете, по-хозяйски, прямо сидя в седле, будто плыла по воздуху, и широкий подол ее юбки покачивался над стременами. И что это вдруг за дело у председателя к ней? Может, насчет соцобязательств, соревнования? Может, Уляшкина из «Карла Маркса» заварила все это? Ух и неуемная старуха! Наверно, вздумала сдать по сто пятнадцать ягнят. Вот Чернов и всполошился: как это соседний колхоз вперед выйдет? А Дуся-то тут при чем? Она свое слово сказала. Она уже давно по пальцам все подсчитала и все учла, все возможные двойни, а то и тройни, и сто двенадцать от сотни — это ее последнее слово, это уже предел, это край и жизнь без сна и без отдыха целых два месяца.
Дуся быстро скакала, не замечая дороги, и резкий ветер, пахнущий свежей весенней землей, бил прямо в лицо и вольной волей входил в ее душу. Конечно, если б сам же Чернов зимой не устроил этот эксперимент с ее овечками, сейчас Дуся могла бы на сто пятнадцать пойти. А так — нет. Вот они, тонкорунные-то ягнята, какие слабенькие, того и гляди дохнуть начнут. Уляшкиной что? У ней вся семья чабанит, и никакого эксперимента. У них председатель все делает по-человечески. А тут — на́ тебе. Аж вспоминать тошно.
Приехал как-то зимой ясным утром на стоянку «газик», Генка-шофер привез осеменатора Репина, солидный такой дядечка. Дуся с Галиной его давно уже ждали, потому что время как раз подошло. Заходят, скрипят валенками, здороваются, полушубки скидывают. Дуся скорее чайник на печку — люди с мороза. А Генка все что-то посмеивается. А как стал Репин доставать из своего чемоданчика один за другим три полных термоса, китайских таких розовых, Дуся как сейчас помнит, Генка и говорит с ухмылочкой: «Ты что думаешь, теть Дуся? Тут семя простое? Семя тут не простое, а золотое. В Бийск, — говорит, — за ним ездили, это от тонкорунных баранов, с первой опытной станции». Дуся всполошилась сразу: «Неужто правда? — И подступила к Репину: — Да зачем же такое? Оно же негодное. Холода-то у нас какие. Знаю я тонкорунных. Были у меня двадцать штук в шестьдесят пятом. Так не прижились ведь». А Репин волосатыми ручищами выкладывает себе на стол не торопясь всякие там причиндалы и будто не слышит. «Господи, — у ней ноги прямо подкашивались, села на койку. — Зачем породу-то изводить? У меня ведь овечки какие? Все ведь гладенькие на редкость. Одна к одной». А Репин спокойно так: «Потому, — говорит, — и приехали. — Выберем биологические модели и проведем эксперимент». — «Это что ж за модели? — обиделась Дуся. — Нет у меня никаких моделей. У меня овцы. И я не дам вам мою отару портить. Я к Чернову пойду». Она так бы и хлопнула об пол эти китайские термосы. А Репин достал из чемоданчика белый халат: «Вы лучше не мешайте, мамаша. А помогите. Этот вопрос, — говорит, — в крайкоме давно решен. И Чернов ваш все знает. Мы, — говорит, — не одну сотню по краю так осеменили. А вы тут с фокусами». Он надел грязный белый халат вязочками назад и устало пошел к рукомойнику: «Всех у вас — штук пятьсот?» А Генка все смехом: «Ставь, теть Дусь, угощенье, да в кошары пойдем». Но Дуся их дальше не слушала, она думала про Чернова. Ведь сам он местный, из Горного, понимание должен иметь. Правда, председательствовал он всего пятый год, но хозяйничал вроде неплохо, кошары новые строил, клуб поставил, а тут вдруг пошел на такое.
Ничего, Дуся все это вспомнит ему сегодня в правлении!
III
Лошадь осторожно шла вниз по тропе к водопою. Красная Дусина косынка проплыла меж стволов над прозрачным кустарником облепихи и стала спускаться в лог, откуда все слышней доносилось журчанье воды. Здесь, в распадке, было холодно и безветренно. Пахло прелью, весной. Дорога на той стороне Кривого ручья, что шла в глубь тайги, теперь раскисла. Но по берегу лежал еще снег, и синие, резкие тени тянулись по мокрому насту.
Лошадь осторожно ступила в студеную воду. Шагнула по каменистому дну и склонила голову к дрожащим прозрачным струям. Дуся опустила поводья. Красные ветки тальника застыли над берегом, над кромкой ледяного припая. Рядом в кустах кое-где синела ягода голубица, пережившая долгую зиму. Дуся нагнулась с седла, сорвала с хрупкой ветки несколько ягод. С осени горькая, несъедобная, она была теперь сладкой и нежной. Как память. Егор называл когда-то эту ягоду дурникой. Егор… Егор Трынов. Как давно это было. Будто даже не в этой жизни. Будто осталось все это на старой, выцветшей киноленте.
Дуся резко дернула повод. Лошадь с шумом двинулась по воде на тот берег. От холодных брызг стала подрагивать кожей на тугих боках. Потом легко поднялась на дорогу и поскакала к селу — прочь из распадка, от каменных осыпей и тайги. Снова ветер трепал по щеке прядь жестких волос, опять дорога стелилась Дусе навстречу. И по этой дороге из далекого далека сквозь зной того страшного июньского утра, задыхаясь, бежала навстречу Дусиной памяти босая простоволосая девка Дуся семнадцати лет, бежала в тайгу, и черные косы, как вожжи, бились у ней за спиной, словно держал ее кто-то за них и не мог удержать.
Она бежит уже какой километр, от самой Талицы, от своей избы, бежит, не спросясь отца-матери, не чуя ног под собой, стуча пятками о твердую землю. «Егорша… Егорша…» — только и бьется у ней в голове, и дыхания не хватает. Лицо красно и грязно от пыли и пота. И в ушах стоит звон от бега, от зноя, от страшной вести, которую сама несет. И этот звон, как набат, как горький набат, — по всей русской земле: война, война! Она бежит по распадку, и дорога так медленно движется ей навстречу, будто приходится босыми ногами вращать весь земной шар.
Наконец дошла, наконец продралась сквозь зелень и хлесткие ветки к сторожке, к бревенчатой охотничьей развалюшке. Толкнула плечом приоткрытую низкую дверь и окунулась в прохладу и темноту.
Худой длинный парень, Трынов Егор, бывший матрос с обского буксира, а ныне вот полгода как парторг талицкого колхоза, сидел по пояс голый, в латаных галифе на черном щербатом полу и обдирал подстреленного рябка. От резкого ветра горка сереньких перьев, колыхнувшись, тучей взвилась над Егором, над русой его головой.
— Ты что? — спросил он испуганно, узнав девку-односельчанку в красненьких бусах, которую гнал вчера на покос, соседку Варвары. — Ты чо? Дурники объелась?
Она, тяжело дыша, молча глядела, как в лучах солнца кружится над ним белый пух, как опускается на сутулые плечи.
— Ну, чо ты? — спросил он опять и потянул с лавки майку.
— Ни чо, — выдохнула она как во сне. — Пришла вот, — и медленно затворила за собой скрипучую дверь.
Со света перед глазами у ней стало совсем темно. Она только слышала его торопливый голос:
— А я тут поесть вздумал. Так сказать, индивидуально. Хозяйства у меня нет. — Он натягивал майку, сам не свой оттого, что его застали в таком голом виде и за таким занятием. — Рябки по ручью тут густо живут. Ну, я и подкармливаюсь.
В глубине она увидела ясное зеленое оконце в тайгу и совсем близко светлое лицо Егорши. Он сказал в тишине громко:
— Если, конечно, желаете, можем вместе реализовать.
Босой ногой чувствуя тепло щербатых досок, она неслышно шагнула к нему, проговорила онемевшим ртом:
— Не для вас такие занятия, Егор Иванович… Дайте я ощиплю, — и наклонилась за птицей. — Я что сказать-то хотела…
Ее черные теплые косы скользнули ему по плечам. И от этого нежного, неожиданного прикосновения сердце его захолонуло тревожно и сладко. В полутьме он вдруг увидел рядом с собой ее ноги, ее гладкие икры, услышал замершее дыхание. Но, еще сдерживая себя, сказал, глядя в пол, каким-то чужим голосом:
— Ох, зачем пришла ты, девушка! — и поднял лицо.
Она застила ему свет. Он протянул осторожно руку и встретил в темноте ее теплое тело. И она, чуя прикосновение, вдруг послушно опустилась к нему и прильнула. Он сразу поймал ее, жадно схватил обеими руками. До боли прижал к себе мягкой грудью. Лопнула ткань на кофте. Но он уже не понимал, не ощущал ничего, кроме запаха женского тела. Ничего не слышал, кроме гулких ударов сердца. Ее голос быстро шептал: «Егорша… Егорша…» — и плыли перед ее глазами зеленой солнечной радугой и опрокинутый потолок, и зеленое опрокинутое оконце.
Потом он возвращался — будто издалека. Приходил в себя. Услышал щебет птиц за стеной, шум листвы. Потом увидел у себя на груди ее разметавшиеся черные волосы. Нашарил рядом с собой ее руку — сухие шершавые пальцы и почему-то очень холодные. Спросил с нежностью:
— Тебя как зовут-то?
— Евдокия, — прошептала она, не шевелясь, боясь спугнуть свое счастье. Ей пора было все сказать, но она не могла, все еще медлила, все не хотела обрывать этот последний миг его тишины, его мира.
— Евдокия, Дуся, значит, — легко вздохнул он и закинул руки под голову. — А Варвару Глушкову знаешь?
Она медленно села, казалась во тьме очень бледной. Кофта ее была порвана, и видна была молодая полная грудь. Но она сидела, не замечая этого, как блаженная, с пушинками в волосах и машинально плела свою косу.
— Ты чо это, Дусь? — он хотел поймать ее руку.
— Я ведь что пришла-то, — она поглядела на его босые ноги в галифе и на свои рядом. — Я сказать вам хотела… Вас ищут везде… С утра война началась…
Он мгновение еще лежал. Она застыла вся в напряжении.
Вдруг он вскочил. Сразу во весь рост. Метнулся в угол за сапогами. Схватил со стены ружье, планшет схватил, робу свою. Кинулся к двери, пинком распахнул ее. И замер вдруг на пороге в светлом проеме. Обернулся к ней, залитый солнцем, красивый и молодой, улыбнулся задумчиво:
— Чудная ты все-таки, Евдокия, честное слово, — и исчез. Захрустел по тайге.
А ей остался только свет в лицо да зелень; только солнце в глаза.
IV
В гору, на перевал, лошадь шла медленно, шагом. Дуся жалела ее, не гнала, чувствовала ногами горячие, потные ее бока, хотя поскорее хотелось увидеть сверху, с перевала, вечную, с детства родную картину. Эту картину она помнила разной: и в белую зиму, и в лето. Вот и теперь она открывалась ей сызнова.
За перевалом лежала внизу долина Семы в каменных берегах, и вдоль реки разноцветные крыши Талицы и огородики, которые лезли прямо на гору. Лучи солнца ласкали долину, и сверху она, как чаша, была полна дрожащего теплого марева. И цинковые крыши на доме правления и на клубе сияли сквозь это марево, как новенькие монеты. А там вон, на дальнем конце села, Дуся увидела свой дом под розовой крышей. Она всегда сразу находила его, даже если был дождь или снег.
Сейчас над крышей стоял легкий дым, и у Дуси на сердце стало тепло. Это, наверно, Егор дома, сын. Сноха в этот час в школе, внучка в садике, а это, конечно, он. У него отпуск с шестого. Давно Дуся не видела своего сына. Давно не говорила с ним.
— Ну, давай, голуба, — она дернула поводья — Приехали уж почти.
На дороге по селу шныряли грязные куры. От крайних дворов с лаем бросились под ноги лошади две собаки. Дуся крикнула весело: «Это что ж! Своих не узнали?!» И они отстали, завиляли хвостами. И до чего ж хорошо собаки голоса запоминают!
По селу, в правление, Дуся ехала шагом, здоровалась на все стороны. Замечала все перемены за эту неделю. Чечневы наличники разукрасили. Ивлевым привезли семенную картошку в мешках. Все у всех шло по-людски. Скоро уж начнут копать огороды, сажать картошку. А Дуся и непричастна вроде бы к этому, к этой извечной сельской заботе. Она все со скотом, со скотом, отару не бросишь. Так она думала, покачиваясь в седле и радуясь, что наконец она дома, в своем селе, и может пробыть тут до вечера.
У правления стояли два «газика». Старый, зелененький, был председательский, его Дуся сразу узнала. Другой был чужой, бежевый, кажется, исполкомовский. В раскрытой дверце его сидел незнакомый щекастый шофер и, переломив о колено двустволку, прищурясь, разглядывал дуло. И Дуся сразу заволновалась. Забытая было тревога опять охватила ее. Она всегда раньше знала, что Чернов был в ней уверен, рассчитывал на нее, и с гордостью думала, что она-то не подведет. А теперь вон как все оборачивалось. Слезая с седла, она увидела за одним окном кабинета председательский затылок, а за другим чью-то лысину — и вовсе расстроилась. А может, уж и пойти на сто пятнадцать? Только затребовать ветврача, а то он все сидит во втором отделении. И лошадь надо еще одну, и цистерну еще под воду. И чтоб автолавка с товаром мимо не проезжала, чтоб не гонять лошадей в село за чаем и за мукой.
По давней чабанской привычке она привязала лошадь у самого входа, уздой за перила, чтоб в любой момент видеть ее из окна. Поднялась по широким цементным ступеням и потянула синюю дверь с тугой, скрипучей пружиной.
Внутри пахло сыростью, затхлостью, и каждый шаг гулко раздавался по длинному коридору. И отчего это во всех учреждениях такой запах держится, неприятный какой-то, казенный! Ну чтобы тут печки-то протопить как следует да форточки пооткрыть! Дуся не торопясь шагала мимо разных дверей, мимо знакомых плакатов и стендов по стенам, мимо еще новогодней газеты. Вот по синей бумаге белым — соцобязательство на этот год, по всем отделениям. И Дусин баран, круторогий такой, нарисован был самым первым, очень красиво, напротив ее фамилии. Не баран, а прямо бык какой-то, производитель. Ну а ниже уж все остальные шли, все мельче и мельче, в соответствии с цифрой процента. Дуся остановилась у председательской двери. Услышала внутри чужой монотонный и недовольный голос. Душа ее была не на месте. И она ее успокоила: надо все-таки согласиться на сто пятнадцать. И с этой мыслью она постучала в дверь и вошла.
В большом кабинете, что всеми тремя окошками выходил на улицу, сидел за столом Чернов в аккуратно связанном сером свитере и с такими же серыми от седины волосами. И лицо его — Дуся это сразу заметила — было тоже серое, будто потерянное. Тут же, в сторонке, сидела и Валя, молоденькая такая бухгалтерша — председатель месткома, с высокой прической и круглым капризным личиком. Щеки ее горели, она не мигая смотрела куда-то в угол, будто вокруг нее никого не было, будто и не сидел напротив этот инструктор из райкома.
— Здрасьте, — сказала Дуся от двери, стоя на красной ковровой дорожке, не смея еще оглядывать постороннего человека, который сидел у окна, против света.
— Здравствуй, — сказал Чернов, мельком взглянув на нее, и опять опустил глаза. — Вот это и есть наша Трынова. Евдокия Ивановна, старший чабан первого отделения.
Дуся сразу смекнула, что дело будет серьезное, раз Чернов ее так величает.
— Здравствуйте, Евдокия Ивановна, — ласково произнес посторонний, видно новый уполномоченный, потому что Дуся его не знала. Был он в сером костюме и галстуке, и охотничьи резиновые сапоги были спущены как можно ниже. — Здравствуйте, — он хотел было встать и пожать Дусе руку, но почему-то не встал, помедлил, покашлял в кулак: — Это что у вас, Евдокия Ивановна, с руками?
Дуся не поняла сперва, взглянула на свои синие руки и смутилась:
— Да так это… Краска. Ягнят метила… — она не знала, куда девать их, то ли за спину, то ли в карманы. — Отшоркаются в работе, — и засунула в плюшевые рукава, как на морозе
Уполномоченный понимающе закивал, спросил живее:
— Ну, а как работа у вас идет? Ни в чем не нуждаетесь?
— А в чем же нуждаться? — сказала Дуся. — Ни в чем не нуждаемся, — и глянула на Чернова. Но тот смотрел в стол, в какую-то бумажку.
— Ну, а быт как, налажен? Автолавка часто бывает?
Дуся взглянула на застывшую, будто испуганную бухгалтершу.
— Бывает. Куда ж ей деваться?
— А скажите, пожалуйста, когда вы в последний раз отдыхали?
Дуся переступила с ноги на ногу. Не знала, как лучше ответить:
— То есть как это?
— Что как? — спросил он громко. — Когда у вас отпуск был? Когда вы в последний раз отдыхали?
Дуся глянула на Чернова, боясь сказать что-нибудь невпопад. И Чернов поднял голову, поддержал ее наконец. Сказал тихо:
— Ты садись, Дуся, садись.
И от этого привычного, знакомого обращения ей стало как-то спокойней. Она облегченно вздохнула и села на крайний стул у стены. Посмотрела в окно и увидела, словно картину в раме, свою белую лошадь снаружи, на солнце.
— Тут дело вот в чем, — продолжил Чернов, отстраняясь от стола с какой-то бумажкой. — Есть решение послать тебя на курорт, в Сочи, как передовую колхозницу, — он полистал бумажку. — Путевка бесплатная, райком выделил. С завтрашнего числа. И дорогу колхоз оплатит. — Он поднялся и протянул через стол эту бумажку: — Вот получай. А ты, Валя, закажешь билет на вечер.
И, когда она подошла, ничего еще толком не понимая, и машинально, молча взяла у него из рук белый листочек, он улыбнулся:
— Ничего, Дуся. Отдохнешь там на свежем воздухе. Загоришь. Поправишься, — и пожал ей руку. — Счастливо тебе. — А глаза грустные-грустные.
Она пошла в тишине по ковровой дорожке. Прошла мимо Вали и мимо уполномоченного, который уже взял с подоконника свою шляпу. Прошла и у двери почему-то остановилась. Повернулась к Чернову недоуменно:
— Ведь окот же. Куда ж я поеду в самый окот?
— На курорт поедете, Евдокия Ивановна! — уполномоченный весело оправлял охотничьи сапоги. — В лучшую здравницу нашей страны! Вы достойны ее, и три года не отдыхали.
Дуся поглядела на него отчужденно — было видно, что ровно, не озабоченно билось сердце у этого человека, — и сказала Чернову убито:
— Зачем вы меня отсылаете? У меня их пятьсот голов, и еще маленькие, тонкорунные, — упрямо села на тот же стул у двери. — Мне лошадь нужна и ветврач. И цистерна еще одна.
Чернов молчал. Он и сам понимал, что все это глупо сейчас, ни к чему. Он дорожил Трыновой. Он давно уже понял, что успехи его и все планы колхозные, все проценты и прибыли начинаются там, в кошарах. Там родятся, там дышат, там и растут. И этот их рост зависит от этой вот женщины. От ее большого забвения и любви. Вот не любит чабанка Глушкова овечку — и никакого росту не будет. И во втором отделении, в Раздоле, плохо, потому он туда и катает почти каждый день, и зоотехник там, и ветврач. А таких, как Трынова, раз-два и обчелся…
— Ничего, теть Дусь, ничего, — между тем говорила Валя, подсев к ней. — Там Галина останется. Виктор, теть Варя. Справятся. И мы, в случае чего, поможем. — Голос понизила: — Надо радоваться. Люди за деньги такую путевку достать не могут.
Но Дуся чуть не плакала.
— Это ж срам-то какой. Подумать ведь только. Куда ж я поеду? — В руках у нее рисунок на путевке — пальма и дом с колоннами — расплывался перед глазами.
Чернов вышел из-за стола, он нервничал:
— Не навек уезжаешь. На двадцать четыре дня. Будешь там это… купаться. Загорать. Ну, отдыхать, в общем. — Он почувствовал несерьезность этих слов и, досадуя на себя и на весь свет, сказал строго: — Ну вот что, Трынова. Иди и собирай чемодан. И срочно отправляйся на отдых. Геннадий отвезет тебя до самолета.
…Дуся шла по деревне домой, словно нездешняя, словно чужая. Шла как-то боком, словно разбитая лодка, и вела за собой свою лошадь. Устало шлепала сапогами по жидкому, как кисель, снегу. Ей не думалось ни о чем. Вся ее жизнь, всегда полная какого-то смысла, теперь потеряла его и совсем для нее померкла.
Солнце играло в каждой луже, пускало дрожащих зайчиков на бревенчатые стены, на умытые ясные окна. Но ничего этого Дуся не замечала. А за горами ее уже ждал далекий, неведомый мир, которого она еще никогда не видела.