— Однако, совсем непутевая.
Уже в шапке и полушубке он осторожно прошел в соседнюю комнату и скоро вернулся, пряча в карман большой ключ на веревке. И вышел из дому.
Снега завалили улочку ровными розовыми сугробами.
Он старался идти побыстрей. В свежем, морозном воздухе его торопливое дыхание было шумным и белым.
У большого нового сруба, совсем уставший, остановился. Долго разгребал снег у калитки. С трудом в нее протиснулся и, пройдя через двор, поднялся на заснеженное крыльцо.
Справа и слева от дверей краснели оборванные, истрепанные ветром кумачовые плакаты. Старик достал из кармана большой ключ на веревке, ключ председателя, и, прихватив пальцами каленый, мерзлый замок, стал открывать.
В большом помещении правления было пусто и гулко. Шкафы и сейф, обвешанный замками, больше, чем всегда, казались обшарпанными и неуютными. Старик впервые был здесь один. Казалось — все предметы еще хранят в себе повседневный шум: споры, смех, щелканье счетных костяшек, хлопанье дверьми, шарканье ног.
Оставляя снежные следы на чистых половицах, старик прошел в дальний угол к висевшему на стене телефонному аппарату. За все свои семьдесят лет он еще никогда никуда не звонил.
Он снял шапку, помедлил и осторожно покрутил ручку. Когда треск оборвался, поднял трубку, поднес к уху
— Алё, алё, — нехотя раздался где-то далеко и тонко сонный голос телефонистки, — алё, алё. Ну, чего молчите? Говорит-то кто?
Старик растерялся:
— Это я. Я говорю, — он не узнал собственного голоса. — Мне бы совхоз надо. Совхоз. Сказать тут кое-чего…
В трубке затрещало, потом размеренно загудело. Старик все ждал. Одной рукой он держал шапку, другой — холодную, промерзшую трубку. Сосредоточенно слушая бесконечные гудки, он машинально смотрел на стену, на старый листок отрывного календаря — уже два дня его не отрывали, два дня здесь никого не было из-за бурана.
А в трубке все гудело и гудело. Старик ждал и чувствовал себя у телефона неудобно и странно.
Но вот опять в трубке щелкнуло — старик встрепенулся. Тот же тонкий и сонный голос с раздражением сказал:
— Да никого у них нет в конторе! — Старик растерянно слушал. — Спят еще все порядочные. Нашли время звонить…
И вдруг его словно прорвало, и он закричал:
— Нашел, значит! Надо, значит! — он мял свою шапку в руке. — А ты там что? Спишь, что ли, на работе-то?
Видно, телефонистка удивилась, потому что промолчала и сразу опять подключила совхоз.
Не отнимая трубки от уха, старик подвинул стул и устало сел. У него прямо ноги дрожали. «И как это люди по целому дню в телефон говорят?»
А над светлеющей степью, а по проводам все неслись и неслись в контору совхоза размеренные гудки.
Но вот наконец их сменил звонкий мужской голос:
— Ну в чем там дело?
И старик, волнуясь и теряя слова, объяснил:
— Да почтальонка к вам идет… С поштой… Фамилии не знаю. Бездорожьем прямо с мешком идет. Грейдера ждать не хочет… Так уж вы встреньте… На санях встреньте. Лошадь пройдет… А я кто?.. Да так, человек, однако…
Над рассветной степью тонко, спокойно звенели провода. А внизу под ними от столба к столбу с трудом продвигался синим пунктиром частый, маленький след.
ЗА ДЕРЕВОМ БЫЛО СОЛНЦЕ
В коридоре детского дома творилось что-то необычное. Уже знакомо пахло картофельным супом, и дежурных уже отправили помогать, но в столовую никто не спешил. Ребята толкались совсем в другом конце коридора, обычно пустующем, у застекленной двери с табличкой «Директор».
Все липли к стеклу, и хотя оно было матовое, но кое-что различить было можно. Вокруг стоял приглушенный, тревожный гул.
В столовой дежурные звенели кружками, быстро раскладывали куски хлеба с кубиком масла на каждом и тоже готовы были сорваться, когда в «директорском» конце коридора произошло оживление и кто-то крикнул:
— Алика позовите! Из пятой группы. Татьяна велела! Это к нему приехали!
Татьяной звали директрису Татьяну Ивановну.
Дежурный мальчишка с ложками в руках выскочил из столовой и закричал:
— Он еще на пруду! На пруду он!
— Не-е! — отвечали ему. — Он в слесарной. Я сам видел, — и чьи-то башмаки затопали к выходу.
А в директорском кабинете у стола, застланного зеленой бумагой, сидели двое: маленькая стриженая директриса, похожая на девочку в своем шевиотовом, великом в плечах жакете, и молодой морской капитан. Впрочем, молодым он только казался из-за белых, седых волос, прядями падавших на лоб. Правый, пустой рукав его был забит в карман. А на коленях он пристроил морскую фуражку с крабом. Изношенную морскую фуражку.
— Этого мальчика вывезли из Одессы, — тихим голосом говорила женщина. — К нам он поступил в сорок третьем. Это была моя первая партия. Документов с ними не было. Никаких документов, — она говорила медленно и как-то напевно. — Ни имени, ни фамилии он не помнил. Маленький был, а возможно, пережил шоки. Бомбежки, эвакуация, знаете. Назвали мы его сами Аликом. Это я его назвала и фамилию дала свою. Наши сотрудники тогда многим свои фамилии давали. Тут у нас теперь все Растворовы да Глазковы, — и невесело улыбнулась. — Так что, как видите, прямо семейственность. — В руках она крутила чернильницу-непроливайку, и пальцы ее правой руки были в чернильных пятнах. Она помолчала и вдруг, покраснев, тихо спросила: — А вы не на Черноморском флоте служили?
— Нет. Я на Северном был. На спасателе. Пока нас не затопили. А что, похоже, что с юга?
Она отвернулась:
— Нет, у меня отец там погиб в сорок третьем.
За окном густой тополь трепал по ветру листву, закрывая весь двор, подсобные детдомовские постройки, сараи.
— Он трудный, конечно, мальчик, — заговорила она серьезно. — Замкнутый, молчун, весь в себе, но удивительно честный, правдивый. Он стал бы хорошим сыном. За него я ручаюсь, — видно, очень был дорог ей этот Алик.
— Конечно, конечно, — кивнул капитан. — Я познакомлюсь с ним, но все же… понимаете, мне хотелось бы девочку. У меня ведь дочка была. В блокаду погибла. И жена погибла, и мать, — сказал он это спокойно и как-то устало. — Я коренной ленинградец, а вернулся и вот не мог дома жить. Не мог, знаете, двором своим проходить, особенно если дети играют. Скакалки там разные, классики. По лестнице не мог подниматься. А в квартире и вовсе. — Он поправил фуражку на колене. — Потому и уехал подальше от памяти. У вас вот осел, сухопутным стал, — усмехнулся. — Как сказал бы мой бывший старпом: «Осел в глубоком тылу». Веселый был человек мой старпом.
Она поставила чернильницу:
— Так что я вам советую, очень советую этого мальчика… Можно, конечно, и девочку. Но вы познакомьтесь сперва с детьми. Выберите.
В дверь постучали. За стеклом были видны расплющенные носы, размытые лица ребят. Дверь тихо открылась, и мальчик лет шести-семи вошел в комнату. Наголо остриженный, в девчачьей кофте, с быстрым, настороженным взглядом. От скорого бега он запыхался и теперь сдерживал дыхание.
— Здрасьте, — выдохнул он и уставился в пол. Конечно, он уже понял и увидел все, но боялся смотреть.
— Подойди, подойди сюда, Алик, — позвала директриса.
Мальчик шагнул к столу, не глядя на гостя, но всем своим существом чувствуя его взгляд.
За дверью притихли, уткнулись лбами в стекло, перестали дышать.
— Ну, чего там видно? — приставали задние.
— К столу подошел… стоит, — комментировал кто-то.
— А я бы сразу отца узнал. Я бы сразу.
— А может, это и не отец совсем. Вон Глазкова вовсе чужие взяли.
Кто-то шмыгнул носом:
— А я бы такого взял в отцы. Ну и пусть без руки. Я бы сам все делал.
Капитан не знал, как лучше начать разговор, спросил неуверенно:
— Так из какого ты города, Алик?
Тот тихо ответил:
— Не знаю. Там море было.
— А улицу помнишь? — спросил капитан, но тут же пожалел, что спросил.
Мальчик замер, лицо его побледнело. Ему хотелось вспомнить как можно больше. Ведь от этого зависело все. Может, вся его жизнь. Но улицу… нет, улицу он не помнил, и врать он не мог.
Капитан не знал, как и о чем говорить, как помочь малышу, и взглянул на женщину, ища поддержки. Но тут Алик тихо, отчетливо произнес:
— Я помню, как мы ходили с тобой по песку у самой воды.
Стало так тихо, что слышен был шепот ребят за дверью, шелест листвы за окном.
Волнуясь, женщина мягко спросила:
— А что ты помнишь еще?
— А еще я помню коня. — Он не смел поднять глаз на гостя. — Красного коня. Ты принес мне такого… красного.
Замолчал, мучительно вспоминая что-то еще. Напряженье было так велико, что ладошки рук его взмокли… Но он вспомнил! Вспомнил и поднял на человека счастливый взгляд, сказал на одном дыхании:
— Еще я помню, за окном у нас росло дерево. Такое большое зеленое дерево. Оно шумело… шумело… — Он рад был точности воспоминания. Для него это было так важно. И теперь… теперь он только ждал, когда же гость наконец откроется, признается, кто он.
И взволнованный капитан, глядя в его маленькое веснушчатое лицо, серьезно сказал:
— Ты прав. Под окном росло дерево, — и улыбнулся. — А за этим деревом было что?
И мальчик, не отрывая от него счастливого взгляда, громко сказал:
— Небо. Солнце! — Он был счастлив, но еще не смел сделать шага к этому долгожданному человеку.
А капитан вдохновенно спрашивал:
— А помнишь, как я учил тебя плавать?
И мальчик замер растерянно.
Опять стало слышно, как в коридоре толкаются дети.
— Я не помню, — прошептал он испуганно. Для него все теперь рушилось. Рушилось навсегда.
Но капитан взял его за худое плечико, повернул к себе и крепко встряхнул:
— Ну а песню? Ты же помнишь песню, какую мы пели с тобой?
Алик неуверенно поднял глаза:
Орленок, орленок, взлети выше солнца!
И капитан ответил взволнованно:
И степи с высот огляди…