Лицо мальчика стало светлеть, он поверил в чудо. И вдруг, отстраняясь, тоненько затянул:
Навеки умолкли веселые хлопцы,
В живых я остался один…
Капитан, держа его за плечо большой ладонью, поддерживал низким, уверенным голосом:
Орленок, орленок, мой верный товарищ,
Ты видишь, что я уцелел.
Лети на станицу, родимой расскажешь,
Как сына вели на расстрел.
Теперь уже два голоса, неумелый мальчишеский и хрипловатый мужской, на удивление всем, звучали из кабинета директора детского дома. А сама она, маленькая, стриженая, в большом шевиотовом пиджаке, не в силах смотреть на это, ушла к окну и смотрела теперь сквозь слезы на расплывающееся зеленое дерево за стеклом.
— Он узнал его, — сказал мальчик за дверью.
Девчушка вздохнула:
— Я бы тоже сразу отца узнала.
Притихшие дети неслышно расходились по коридору и, конечно, думали, что их тоже когда-то отыщут, что за ними однажды тоже придет отец и, может быть, тоже окажется капитаном.
ХРОНИКА
Нa Май гуляла вся деревня.
Дуськин сын тоже пошел с женой по красной от флагов улице за реку к теще. Дуся глядела им вслед — что ж, дело молодое, пусть гуляют. Она и сама с утра пораньше нарядилась в чистое, платок в горошек, жакет двубортный, почти что новый, и вышла своих проводить и флаг вот на дом повесить.
Мимо по улице народ тянется, к площади:
— С праздничком, теть Дусь! С победой!
— Взаимно, взаимно, — она приставила лесенку к бревенчатой кладке, с трудом поднялась наверх. А вот древко приладить, флаг укрепить уже никак не смогла — постарела, руки стали не те. Склонилась к окну, держась за белый резной ставень:
— Эй, Во-ов! Сань! А ну-ка…
И пока разгибалась да слезала, они уж, пострелы, тут как тут — чуть бабку не сбили:
— Баб, дай я! Дай мне… — Флаг из рук, и оба наверх по лестнице: — Ура-а! — Им только дай полазить. Вовка впереди, а младший следом — не отстает.
И вот уже красное полотнище развернулось над их вихрастыми головами. Вспыхнуло, заколыхалось на утреннем солнце.
— Ну, вот и ладно, — любуясь, щуря светлые глаза, глядела вверх баба Дуся. — Вот и хорошо.
И тут где-то в деревне, наверно на площади, ударила музыка, марш. То ли из репродуктора, то ли оркестр приехал. И мальчишки сразу вниз как оглашенные:
— Ура-а! Духовой! — и мимо Дуси, по улице.
— Вовка! Са-аш!
Куда там, только пятки сверкают по первой зелени.
И на площади, перед правлением, когда председатель речь говорил, они с другими мальчишками шныряли тут же, в толпе, на людей натыкались, слушать мешали. А когда все захлопали и с грузовика ударил сводный духовой оркестр, принялись песню орать: «Солдаты в путь! В путь! В пу-у-уть! А для тебя-a, родная-а-а!..»
Народ расходился. Дуся хотела поймать хоть одного из внуков, домой загнать, не евши ведь. А соседки смеются:
— Да брось ты, Дуня. У нас, старух, тоже праздник, чай.
Она вздохнула:
— И то правда. — И к Михеихе: — Пойдем ко мне, Михеевна. Брага у меня настоялась. Закуски вчера в сельпо набрала.
Та молчит, похмыкивает, обидеть не хочет:
— Не-е, Дусь, ты уж прости. Мой с утра тоже с брагой наладился. Своих с району ждем.
— Ну а ты, Катерина? Пойдем. Ты ведь одна. Пирогов я настряпала. Брагу мою попробуешь, а?
Катерина, в черном вся, семенит рядом, согнулась, из-под юбки ног не видать:
— Ох и не знаю уж. Ноги что-то болят. — И правда, шла она тяжко, трудно. — Лучше в клуб схожу вечером на сеанс.
Дуся глядит на нее, жалеет:
— А ведь была ты плясунья, Катя. Ох, плясунья. На вечерках, бывало, ноги парням отрывала.
Та беззвучно смеется, морщит темное, как грецкий орех, лицо:
— И ты вроде не засиживалась. Не век вдовами были. И Петька мой пел. Да и Федор твой — заводила.
Так и идут они втроем с площади, среди шумной молодежи и ребятни. А с кузова на всю деревню шпарит сводный оркестр:
Жди меня, моя Маруся,
Чаще шли приветы-ы…
Непривычно одной, без дела в просторной избе. Дуся слушала по телевизору парад из Москвы и заботливо укутывала пирог полотенцем.
— …А сейчас на Красную площадь, — звонко вещал диктор, — вступают подразделения Краснознаменной! Гвардейской!..
Она задвинула пирог в печь, чтоб не остывал, отерла руки и пошла в комнату. Села за чистый стол перед экраном, опустив на колени темные руки.
Шум Красной площади гулко раздавался в безлюдной избе:
— …доблестных, прославленных «катюш» сменяют колонны самоходных ракетных установок!.. — и комнату тихо, потом громче стал наполнять гул моторов, звон гусениц. — Это парад наших доблестных Вооруженных Сил! На трибунах члены правительства… в ложах для прессы…
Шум моторов заполнял пустую горницу. Звучал среди знакомых, родных предметов: вот герани цветут на окнах, вот старые фотографии в общей раме, вот в простенке над комодом увеличенный портрет — навсегда молодой безусый солдат с улыбкой глядит в комнату.
А новейшие ракетные установки все гудели и проходили будто сквозь избу, и маленькая женщина в белом платке принимала этот парад.
— На гостевых трибунах, — вещал диктор, — вы видите представителей более чем шестидесяти стран. Щелкают аппараты, не опускаются кинокамеры…
— Ду-ся! Евдок-е-е-я! — позвали с улицы.
Она поднялась, прошла по чистым половикам к окну, на ходу поправляя платок:
— Ну, чего?
— С праздничком, соседка! Кисть мне не дашь, печь побелить?
За палисадником вроде бы Климовна стояла, тоже вдова, мужик в войну погиб, да не узнать было сразу — шибко уж нарядная. В кофте синей с узорами, в белых туфлях, в желтом прозрачном платке — чисто невеста, только толстая больно.
— Да вытерлись кисти-то. — Дуся на подоконник облокотилась. — Я ж к празднику клуб белила да школу.
А та заговорила, руки скрестя, будто и не на ней эта кофта:
— Кино привезли. Давеча Трофим плакат на магазин вешал.
Дуся улыбнулась:
— Говорят, что ль, дочка к тебе с зятем из города прибыла? Внука привезла?
— А как же ей не прибыть, — и гордо оглядела улицу. — Старуху мать навестить, внучка показать. А гостинцев навезла, а подарков! — аж рукой махнула.
Дуся глаз не отводила: «Счастливая баба!» Сказала:
— Она, верно, малого тебе оставить хочет. Освободиться, вот что.
«Хитрая», — решила Климовна, но все же обиженно вскинула голову:
— А я еще погляжу, брать ли! Мал больно. И так их вон полон дом. И Степкины и Василия.
И неумело зашагала на новых белых каблуках через дорогу, к Катерине — показаться. Видно, не очень-то нужна была ей кисть.
Дуся прикрыла окно, усмехнулась: «Теперь всю деревню обойдет», — и пошла еду варить.
А в обед неприятность вышла. Праздник праздником, а скотину кормить надо. Дуся мыла картошку в чугунах на крылечке, когда во двор ввалился Генка — бригадир. Уже выпивши. И сразу закричал от калитки, чтоб соседям слышно было:
— Эй, тетка Евдокия! Ты совсем очумела, что ль? Лошадям хвосты пообрезала! Прихожу в конюшню, гляжу… Это ж надо удуматься?! Скоро слепень пойдет! Очумела совсем…
Она руки отерла и скорей с крыльца, запричитала, глядя на соседский двор, к Михеевым:
— Чего орешь-то в праздник, людей зря пугаешь? Добро бы уж хвосты там были, — и руками всплеснула. — Всего один кончик-то и взяла. На кисть. Много ли там надо, на кисть.
Но за хвосты Генка обиделся, аж пошатнулся:
— А по мне хоть бы на шляпу! Все одно — это хвост… Я председателю скажу! — И пошел к калитке.
А она ему вслед.
— Сами же на правлении постановили к Маю школу белить и магазин. А побелку дали? А кисти дали? Бели, Дуся, как хочешь. За побелкой за реку бегала, а мочальные кисти сразу повытерлись — вон сколько классов-то!
А Генка все калитку открыть не мог. И по улице пошел сердитый. Очень он за хвосты обиделся:
— А все одно, хоть на шляпу… Я председателю скажу…
Дуся плюнула в сердцах:
— Да разве тебе растолкуешь? — И понесла картошку к сараю.
Внутри сердито гремела корытами. Дробно сыпала картошку под нос корове. «Думаешь, все как лучше, а тут выходит…»
Когда вернулась в избу с пустыми ведрами, Вовка — старший внук — метнулся от шкафа, где стоял патефон, в кухню.
— Только голод и приводит, — заворчала бабка и сразу к печи. — Озоруешь небось? Гляди, кто пожалуется. А Санька где?
Пацан плечами пожал — что ему до малышни, у него свои дела, и запрятал ручку от патефона в карман.
— Ты смотри за ним. Того гляди на реку улизнет, — из чугунка она наливала дымящийся суп.
— А чего глядеть-то, — Вовка взял ложку — и за стол, — у нас свобода, равенство, братство.
— Ты ешь знай, ешь! Ишь какой образованный стал, — поставила перед ним тарелку. — Потом пирожка отрежу. Сладенького.
Обжигаясь, Вовка хлебал суп, носом шмыгал, на шкаф косился:
— Играет он, что ли, этот «гроб с музыкой»?
Она его хотела по лбу хлопнуть, но он отстранился:
— А что? Вот у бати транзистор, это вещь. И у Михеевых «Ригонда». А у тебя что?
Она молча встала, прошла к шкафу, патефон решила проверить внизу под платьями. А Вовка усмехнулся: все равно ручка-то в кармане, холодная, блестящая, — пригодится.
— Баушк, а не знаешь, слепых лечат? — Вовка хлебал быстро, он очень торопился.
Она поднесла к столу закутанный в полотенце пирог:
— А как же, нынче всех лечат.
— И глаз вставить могут?
Она тихо опустилась напротив внука, сухая вся, темная, подперлась кулаком — устала, что ли?
— И сердце могут, и глаз могут, — прислушивалась, как на соседнем дворе, у Михеихи, поют-гуляют. У нее хозяин — мужик веселый.
— Это хорошо, — вздохнул Вовка и облизал ложку. — А то мне завклубом дядя Трофим глаз обещал выбить, если я буду его мотоцикл крутить.
На соседнем дворе стихло, наверно, в дом ушли.