та на мгновение замер, словно разбитый столбняком, потом, сбросив рукавицы, лёг на лёд и стал осторожно подбираться к подростку.
– Не спеши, ухвати мою руку и потихоньку выбирайся, – Никита пытался говорить спокойно, хотя его трясло едва ли не сильнее, чем Анисима.
Парнишка, перепуганный, сначала словно облитый кипятком, а потом прозябший до костей, наконец выбрался из полыньи. Никита, как смог, отжал мокрые полы овчинного тулупа, снял с Анисима катанки, вылил воду и переобулся в них (благо, что нога его не богатырская!), отдал парнишке свои, сухие; надел на иссиня-багровые руки подростка свои рукавицы. Ресницы Анисима покрылись инеем. В глазах ещё метался страх.
– Вот и молодцом! Таперь я пойду вперёд, а ты не отставай. Надоть обойти полынью, чтобы снова не угодить в воду. Ах, как омманулись мы!
Ступили на берег. Куда шагать дальше? На удачу, встретили какого-то угрюмого мужика, идущего к реке.
– Скажи, добрый человек, где изба пана дохтура?
Тот молчком указал на большой добротный дом, который выгодно выделялся среди неказистых избёнок, хмуро глядевших маленькими оконцами из-под засыпанных снегом крыш.
Постучали в ворота. Неистово загавкали собаки. Послышался мужской голос:
– Кто там?
– Мы из Молчалина. До пана дохтура мы.
Вышел сам пан Станислав, седовласый муж в накинутом на плечи тулупе. Как глянул на них, закоченевших, в обледенелой одёже, так и передёрнуло всего:
– Ой, Матко Божа! Промьёрзли ж вы, рэбьятки… Прошам до хаты… Да цыц вы! – прикрикнул он на собак и загнал их в конуру.
Еле шевеля одеревеневшим языком, за обоих поздоровался Никита. Анисим так дрожал, что было слышно, как стучали зубы.
В распахнутую дверь вкусно пахнуло свежеиспечённым. Хозяйка таскала из печи на лопате румяные калачи и клала их на стол. Взглянув на гостей, невольно опустила лопату, отставила её в сторонку; заохала, запричитала, пытаясь стащить с Анисима вставший коробом тулуп:
– Ах, детушки, и куды вас понесло об эту пору? Непогодь-то какая была вчерась? Нечто случилося чо?
Сразу стало понятно, что она не пани, а простая деревенская баба, каких полно в Молчалино.
Муж, помогая ей, тоже спросил:
– Зачэм вы пшишли до мне?
– Помирает сестра у него, – уныло пояснил Никита, кивнув на Анисима. И вдруг воскликнул горячо: – Христом Богом просим, помогите! Сделайте милость… Век будем молить Бога за вас! Пойдёмте скорее, пан дохтур!
– На то ест воля Божа, будет она здрова, нэт, а вы доужны согрэтца, просохнучь.
Анисима переодели в сухое, стали оттирать самогоном. Слёзы градом сыпались из его глаз; так ломило каждую косточку, моченьки не было терпеть.
Отпоили парней горячим травяным чаем. Ребята разглядели жену пана Станислава. На лицо она красивая, но малорослая и слишком грузная, много моложе его. Пан доктор, напротив, был высоким, статным, и не портили его даже орлиный нос и клочковатые брови. А неторопливый приятный польский говор действовал удивительно успокаивающе.
– Угошчайчэсь, хвопцы, – пригласил пан Станислав. Плеснул в два гранёных стакана водки с перцем, чтобы согреться нежданным гостям изнутри. – Вожмичэ, браточки… вудка фабрычна, пэршый сорт… станэт чэплей.
Никита отрицательно замотал головой. Доктор насильно заставил их выпить и закусить ядрёными груздочками и хрустящими огурчиками. Хозяйка подала горячие калачи:
– Откушайте!
Из горницы выглядывали любопытные ребятишки. Но вот они зашушукали, захихикали. Пан Станислав, повернувшись к ним, нахмурил сердито брови и приставил палец к губам: молчите, мол! Дети притихли.
Анисима укутали в козью доху, усадили около печки. Парень сомлел, прикрыл глаза и задремал. Доктор запряг коня, усадил ребят в сани, и по хорошему санному пути они к вечеру домчались до Молчалино.
Ефросинья уж все глазоньки проглядела, ожидаючи. Забрехали собаки. «Так и есть, дохтур приехал!» – обрадовалась она.
– Дзень добры! – поздоровался пан Станислав. – Гджэ джэвочка?
Ефросинья поклоном ответила на приветствие и кивком головы указала на русскую печь. Согревшись, доктор поднялся на ступеньку лесенки, ведущей наверх. Осветив больную фонарём, в ужасе вскрикнул:
– Матко Божа! Пчэму вы до мне не пшишли зараз?
– Дак… я бабку Матрёну звала, она понимат в болезтях, – угрюмо оправдывалась Ефросинья.
– «Бабку»! – грубо передразнил её пан Станислав и, сердито сдвинув брови, осуждающе произнёс: – Людзи гвупи!
Никита помог доктору спустить безжизненное тельце Малашеньки. Осмотрев девочку, пан Станислав понуро пожевал губами:
– Жауко, никак помочь…Диф-тэ-э-рит! – Он выпрямился и махнул рукой: – Помжэт она… Жичь не буджэт…
Доктор сел на лавку, в расстройстве обхватив свою голову, и так, в оцепенении, молчал. Ефросинья не утерпела, завыла, как волчица, потерявшая своего щенка. В другом углу жалобно заскулила Нютка. Тут пан Станислав заговорил неуверенно, будто рассуждая вслух скорее для себя:
– Ест едын спосуб… Дайчэ рыбэ… ржаваю, сольона… Воды не давачь… Быу едын хвопчык, ктурого я так… лэчил, тылько эта мэтода домова…
Как только Никита услышал эти слова, подхватился, засобирался:
– Ехросинья Авдеевна, дозвольте, я в лавку сбегаю!
– Чо ж, иди к Прохору Вакееву с поклоном… Хошь и не жалует он нас, сходи всё же, – сквозь слёзы вымолвила она.
Достала хозяйка четверть самогона; аккуратно обтерев её фартуком, подала Никите и приложила ещё денег.
Пан Станислав засобирался домой.
– Да куды ж вы на ночь-то глядя, пан дохтур? На дворе уж тёмно, оставайтесь до завтрева. Не побрезгуйте, откушайте водочки с солёными огурчиками. Счас я и ужин сготовлю, – стала уговаривать хозяйка.
Вскорости Никита принёс три солёных селёдки. Малашка как увидела рыбу, замычала, показывая на неё умоляющим взглядом, мол, дайте! Проглотила кусочек, попросила ещё. Наелась. Пить не захотела.
Ефросинья глядит на дочку и думает: «Пущай Малашенька перед смертушкой поест, чего душа требует».
Все домашние и Никита опустились на колени под образа молиться. Доктор отошёл в сторонку, достал католическую иконку, книжку и тоже стал молиться по-своему:
– Щьвента марыё, матко божа, мудлещэ за нами, гжешными, тэраз и в годзине щмерчи нашей. Амэн[2]…
Послушала Ефросинья молитву пана Станислава и стала корить себя: «И пошто я его позвала, он ить другой веры? Господи, прости и помилуй!»
Обессиленная вконец, крепко заснула. Ночью будто кто толкнул её в бок. Хотела подняться, видит: Никита около Маланьи молитву творит, осеняя её крестным знамением. Мешать не стала, прикрыла глаза.
Утром чуть свет первой поднялась хозяйка и сразу – к больной. А она, детонька, лежит розовенькая, отёки спали, глазки чистенькие, лежит и в носу ковыряет. Подошёл доктор, поглядел на ребёнка и, счастливо улыбаясь, сказал:
– И жи́ва, и здрова! Жичь будзешь, пташино. Ешчэ рыбэ давайче. Воды не надо.
Ефросинья принесла узелочек с деньгами, с низким поклоном подала пану Станиславу. Тот брезгливо оттолкнул узелок.
– Бронь, Божэ! Нэма за цо. То ест ласка Божа!
С аппетитом позавтракав, доктор тепло попрощался:
– Джэнькуэ… благодарью. До видзэня!
Провожая доктора, Ефросинья дала себе зарок: «Кажин день буду поминать в молитвах пана Станислава!»
И только он из ворот – подъехал хозяин. Никита не успел ещё в избу войти, как пришлось ворочаться.
– Здоров, Микита! – громко окликнул его Яков Васильевич.
Но парень, пряча глаза, непривычно глухо ответил на приветствие. Взял коня под уздцы и стал ласково оглаживать его красиво посаженную голову и широкую грудь, седые от инея.
– Чо-то не больно ты словоохотлив сёдни. Може… чо случилося? – затревожился Яков Васильевич. – Ето чьи сани-то тольки отъехали?
Выручила Ефросинья, выскочившая из избы, тем избавив работника от тяжёлых объяснений. С лёгкостью вздохнув, повел Никита распрягать Карьку.
– Мы ить чуть не похоронили Малашеньку… Захворала она, как тольки тебя проводили. Да и Аниська в полынью угодил: за дохтуром бегали в Ивановку. Слава Богу, Микита и сына нашего уберёг, и дочушку с того света возвернул, – взволнованно поведала жена о бедах, которые нежданно обрушились на неё после отъезда мужа.
Яков Васильевич затрясся весь, словно его лихоманка взяла, и заторопился в избу, на ходу проронив:
– Так я и думал. Вчерась недаром сон видел… нехороший… к большой беде.
Не раздеваясь, бросился к дочери. А она, Малашенька, дышит спокойно, спит. Подкосились у него ноги, ухватился за лавку, присел и, стянув со вспотевшей головы лисью шапку-ушанку, закрыл ею глаза; никого не стесняясь, заплакал навзрыд.
– Думал, сердце остановится… Слава Те, Господи! – промолвил Яков Васильевич, тяжело поднялся и прошёл в горницу. Он достал из тайника хорошей работы шкатулку и, держа её в дрожащих руках, осипшим голосом позвал:
– Ехросинья! Кликни Микиту… Пущай все идут сюды… да поскорей!
Вошёл запыхавшийся работник, затеребил в руках барашковую шапку, спросил:
– Звали, Яков Василич?
– Вот, Микитушка, доржи!
– А чо тако ето?
– Царски емпериалы, настояшше золото… Копил девкам на приданое и сыновьям, чтоб обжиться… Бери, надолго хватит. Да у тя… как-никак свадьба не за горами, пригодятся.
Никита отчаянно замахал руками, будто прогоняя страшное наваждение.
– Бог с вами, Яков Василич, за каку таку велику службу?
– За ребят моих, что не оставил их на погубление.
– Да вы чо?! Да за ето рази берут деньги?! Не по-человечьи ето… Да како золото? Я его в жисть не имел… Оно мне и не надоть вовсе, – запротестовал парень.
– Уважь, возьми, говорю, ради Христа! – настаивал хозяин.
– Нет! – отрезал Никита и хотел пойти вон.
– Погодь, не настырничай ты… Ну, не хошь червоно золото, тогды… – он поднял руку и, указывая на своих домочадцев по очереди, твёрдо, словно припечатывая каждое слово, закончил: – Тогды… вот те – мать, вот те – отец, вот те – брат, а вот те – сёстра.