Далеко ли до счастья — страница 6 из 18

…А спустя год в «Новостях» по центральному телевидению сообщили об интересной находке юных следопытов в деревне Взяткино, представляющей огромную историческую ценность. Кому принадлежало это драгоценное колье, ещё предстояло выяснить.

Но деду Даниле уже не суждено было об этом узнать.

Рассказ Аграфены Кондратьевны

– Ой, внучатки, да отвяжитесь вы от меня, Христа ради! Кой уж раз сказываю вам про детство моё! Никак по третьему кругу просите…

– Ну, бабушка… ну, бабусечка… ну, пожалуйста… последний разочек…

– Дайте хошь заделье какое-никакое взясти, грех ведь руки в праздности-то держать. Никитка, а неси-ка мне прялку. Где-где? Вона в углу-то стоит, не видишь, чо ли? А ты, Полинка, неси пошено, в буфете туесок стоит внизу. Вот переберёте всё, каши на молоке сварим, масличком заправим. Ах, как вкусно, язык проглотишь! Ну, вот и ладно. Теперь слушайте.

Родилась я ещё до революции в селе под Тобольском. Родители мои были совсем неграмотные. Жили мы очень бедно. Летом-то мама с отцом поедут в поле за несколько вёрст, а оставить нас, ребятишек, и не с кем. Напоят нас отваром мака, мы и спим, как убитые, по целым дням. А случалось и так, что дети от мака и вовсе не просыпались – умирали. Но, слава Богу, нас Господь миловал.

Стали мы подрастать. Зимой-то… ой, как морозно! На улицу голышком носа не высунешь. Катанки одне на всех ребятишек.

Старший брат Алексашка вперёд всех норовит в катанки прыгнуть, а мне с младшей сестрёнкой Дуняшкой весь день, почитай, в избе киснуть, в носу ковырять. А как охота на улицу поглядеть хошь одним глазком! Вот и придумала я: возьму у мамы пятачок, нагрею его на печи и приложу к окошку из коровьего мочевого пузыря. Кружочек оттает, и можно через него на мир Божий поглядеть.

Однажды вечером мама уже лучинку засветила и села за прялку. А она точёная, лёгенькая. Одной ногой прялку крутит, а другой младшенького братишку в зыбке за верёвку качает. Вбегает вдруг Алексашка, весёлый, краснощёкий от мороза: катался с мальчишками с горки на салазках. Обмёл аккуратно катанки веничком-голиком и поставил их к печке сушиться. Довольный, что набегался, накатался. Как мы ему завидовали! А он глядит, как мама прялку-то крутит, да ещё и шутки давай шутить:

– И куды, мамка, ты поехала?

А она тоже смеётся:

– На Кудыкину гору, сынок.

А немного погодя дверь широко растворилась и в избу повалили, как белые облака, огромные клубы морозного воздуха. Зашёл тятька, улыбается. Снял шапку и с порогу, словно гость какой:

– Мир дому сему!

А мы все в один голос:

– С миром принимаем!

Он похлопал катанками друг о дружку, пошлёпал их овчинными рукавицами и, стаскивая с ног, спросил:

– Ну чо, робяты, как она, жизня-то наша?

– Хорошо, тятенька… только на улицу страсть как хочется, – пожаловалась я.

– А нече там и делать, на улице-то. Того и гляди, Мороз Иваныч нос да уши отхватит.

Мама бросила своё заделье:

– Грунька, поди зыбку покачай. Я чугунок из печи достану. Да гляди мне тута, не пронянчий Дёмушку-то.

И мама стала на стол собирать. Положила кажному по яичку, деревянной поварёшкой влила гороховую похлёбку в большую глиняную чашку, поставила кулагу – кисель густой овсяный. Мы его очень любили и ели ложками.

– Идите к столу, а то еда простынет!

Перекрестились на икону Казанской Божией Матери, сотворили молитву «Отче наш», «Богородицу» и чинно уселись на лавках за стол.

– Ну чо, мать, рушай хлеб.

Мы сидели смирно и глядели, как мама резала круглый хлеб большими ломтями. А тятька подпёр правой рукой щёку, а левой теребил кудрявую бородёнку и смешно двигал по крутому лбу морщины. Никто не посмел даже руку протянуть к чашке, пока тятька не зачерпнул деревянной ложкой похлёбку.

Семилетняя Дуняшка то и дело хитренько улыбалась, а потом свела глаза к носу. Мы с Алексашкой как прыснем от смеха! Мама с укором покачала головой и указала взглядом на тятьку. А тот, очнувшись, словно от глубокого сна, понял, в чём дело, взял ложку да и треснул ею по лбу Дуняшке.

– Ты чо, тятенька, я же не смеюсь, – захныкала она.

– Чо-чо, ничо, а ну, быстро из-за стола!

Сестрёнку, как веником, смахнуло с лавки.

А отец вдруг, поскоблив затылок пятернёй, посмотрел маме в глаза:

– Слышь-ка, Марфа, я ить вот чо думаю. Сманивают меня на работу в Сибирь. Оно, конечно, далёко отседова, посёлок Адрияновка, но, кумекаю, хужее, чем здеся, не будет. Устроюсь рабочим на железную дорогу. Прозывается она Китайско-Восточна железна дорога.

Мама, услыхав про это дело, руками всплеснула и завыла, как по упокойнику:

– Куды ж мы со своёй ребятнёй в мороз-то лютый?! – но тут же одумалась, заметив, как у отца желваки забегали под кудряшками бороды. В отчаянье махнув рукой, бросила с обидой: – Да делай как знаешь… – слёзы застлали ей глаза и потекли через край, капая на колени.

Делать нечего, как хозяин решил, так и будет. Известно, жена под мужем ходит, а муж – под Богом. Не нами так заведёно, не нам и переиначивать.

…Приехали мы на новое место. Станция Адрияновка была в низине, в яме, как в чаше.

А вокруг – лес да горы. Простор диковинный. Через речку Магатуйка виднелись казачьи выселки – Кайдаловка. В нашем рабочем посёлке на высоком месте стояла большая красивая церковь. Улиц здеся было немного. И там, где мы поселились, пять домов к ряду оказались одинаковых. Не сразу догадаешься, который наш. Мама нарадоваться не могла: противу нашей хибарки в Тоболе дом ей казался хоромами. А какие уж там хоромы?! Обыкновенная изба с русской печкой в полдома.

Ребятишки тутошние всё смеялись над нами, что ходили мы в зипунах, кушаками перевязанные. А сами они носили какие-то тулупчики, душегрейки. Им одёжу родители из Маньчжурии привозили.

Алексашка показал мне наш дом и разрешил покататься с горки на салазках. А у меня платье длинное было, до полу, подол под салазки попал, оторвался наполовину, и пришлось его поддерживать. Я крепко тогда напужалась: вот тятька и задаст мне! Стою и хлюпаю носом. Да с перепугу ещё и разобрать не могу, который дом-то наш: все одинаковые! На моё счастье, брат из дома вышел.

– Ты чо, Грунька, дурёха така, я ж тебе показал наш дом.

Тятька по ту пору в избе был. Как увидел, что я подол оторванный в руках держу и за спину прячу, отхлестал меня ремнём, как сидорову козу. Мама в защиту встала, молчком закрыла меня собою, так он и её в сердцах стеганул:

– Не вступайся, заслужила – пусть-ка получает по заслугам. Дитё учить надоть, пока поперёк лавки лежит. Потом поздно будет.

…Начался Великий пост. Есть охота, а скоромное-то нельзя. Я украдом в амбар забралась и у молока мороженого макушку погрызла. Как только мама обнаружила это, позвала нас:

– Эй, ребяты, а подите-ка сюды, чо-то скажу. Дуняшка, чо ты, как варенец, еле тащишься. Шевелись! Открывайте рот пошире. Кто из вас зуб в молоке мороженом оставил? Сознавайтесь по-хорошему!

А я-то и не упасла, как зуб у меня выпал. Видит мама, что мой это зуб, да как даст этим кругом молока, так ещё два вывалилось. Правильно и сделала, в другой раз неповадно будет.

А раз уже летом дело было. Захотелось мне варенья свежего, ну, спасу нет. Ведь знаю, что без спросу нельзя, а вот насмелилась же, принесла деревянный бочонок из сенцев, на стол поставила и гляжу на него. Уже ложку взяла, а из угла Богородица с иконы строго так на меня глядит. Дай, думаю, накормлю сначала её вареньем, она маме ничего и не скажет. Намазала ей рот густо-густо. И вдруг мама дверь в избу открывает. Как увидела – давай прям с порога меня отчитывать-страмить:

– Батюшки святы! Ты чо эт, окаянная, удумала? Господи, прости наши души грешные… – и давай часто креститься да вытирать икону.

А меня словно ветром сдуло, убежала и в лопухах спряталась. До самых потёмок там просидела, но ночевать же на улице не останешься, так крадучись в избу пробралась. Мама увидела, что голова моя вся в репьях, обомлела. Давай мне волосья раздирать. Я орала тогда, как резаная.

А один раз был такой случай. Смотрела я в окно, как рабочие большую бочку по доскам наверх закатывали. И был там молодой рабочий. Все его звали Алексеюшкой. Бочка-то у их как-то вырвалась, покатилась и насмерть задавила парня. Я как закричу:

– Мама, Алексеюшку бочка задавила!

Она-то подумала, что это наш Алексашка, и повалилась со страху на пол. После этого мама совсем помешалась. Вот ить как словом можно загубить человека…

Бывало, мама закроется на крючок и нас не пускает. Тятька всё боялся, как бы она дом не подожгла. Из Читы врач приезжал её смотреть. Его обедом кормили, а мама набрала в рот вина да как брызнет ему в лицо… Тятьке было очень неудобно перед ним. Лечили маму в Томске.

Нам было тяжело. Тятька работал по шестнадцать часов, но получал, правда, золотом. Деньги такие были, золотые. Мы – небольшие. Ходила к нам женщина стирать и варить. Но как-то тятька приметил, что пропала мамина плюшевая жакетка на вате и кашемировая шаль из тонкой шерстяной нити, красивая такая, с узором, из Маньчжурии.

При царе-батюшке мы часто ездили туды за покупками. Почитай, кажные выходные. У тятьки билет был бесплатный на всю семью. Вывозить разрешали продукты, всё, кроме мануфактуры. Материю мы на себя, бывало, навернём, а сверху мама иголкой сошьёт её, как юбку, так и проезжали. А тётку, которая позарилась на мамины вещи, прогнали.

Мы голодные плакали днём. Маму полгода пролечили, и от неё стали приходить письма. Видно, кого-то просила писать. Нам их читал знакомый жандарм. Добрый такой дядечка.

– Ну, чо, ребятишки, плохо вам? – скажет. – Вот моя жена постряпала, отправила вам. Давайте я письмо почитаю от мамки вашей.

А когда мама вернулась, то привезла десять метров тонкой сарпинки. Ткань такая узорчатая на платья. Их в больнице заставляли ткать, чтобы проверить, нормальные они или нет. Десять метров ткали для больницы, а десять – себе.

А потом жила у нас старушка безродная, взяли её из милости. Она за жильё нам не платила, а отрабатывала: пол мыла, варила. Бывало, хлеб печётся в русской печке, а я стою спиной к нему.