Далеко от неба — страница 13 из 81

— Иван, между прочим, тоже на Долгое шел, — со значением повернулся Ермаков к Василию. — Впечатляет?

— Что вы тут сказки мне рассказываете? — не поднимая головы, раздраженно сказал Василий. — Было, не было, во сне приснилось. Если и было чего, то когда. В живых уже никого не осталось. Иван тут каким боком?

— А ты еще не задал себе вопрос, почему твое появление такой переполох у местной общественности вызвало? — без улыбки и с неожиданной жесткостью в голосе спросил Ермаков. — Пираты тоже вон всполошились, в гости наведались.

— Их проблемы, — огрызнулся Василий.

— Ну, когда шестеро на одного, это уже и твои проблемы. Ежу понятно — нежелательно им твое присутствие. Не-же-ла-тель-но! Почему?

— Знают, что он за братана всю тайгу перероет, пока причину не отыщет, — встрял Егор Рудых.

— В десятку. А что отыщет?

— Всё отыщу, — грохнул кулаком по столу Василий.

Сашка испуганно отодвинулся от него и покосился на деда. Дед подмигнул ему, и Сашка снова стал слушать.

— Этого они и боятся, что всё, — подвел итог первому этапу разговора Ермаков. — Найдет того — кто, возникнет вопрос — почему? Узнает почему, следующий вопрос — за что? А когда станет ясно за что, тут и окажется — вот он Чикойский клад. И от него следы уже к дядьке твоему, Егор Егорович. Согласен?

— Я-то согласен, — буркнул Рудых.

— И я согласен, — вмешался Сашка.

— Ну что, вместе пойдем по следу или в одиночку двинешь? Мы ведь мужички неслабые, подмогнем в случае чего. А ты нам.

— Меня ваше золото не интересует. Не верю я в него. Нет его и не было никогда.

— На нет и суда нет. Зато узнаем, что с Иваном случилось. Договорились?

Василий внимательно посмотрел на одного, на другого и согласно кивнул головой.

— Тогда подкрепимся, и я тебе подробную диспозицию на сегодняшний день изложу.

* * *

Отец Андрей в стареньком, перемазанном красками рабочем халате Олега, который был ему до смешного мал, забеливал свежеразведенной известкой набросок «Матери мира» на стене. Из магнитофона, который стоял рядом с ним на лесах, доносился негромкий голос Окуджавы.

Женщина лет сорока неуверенно возникла в проеме полуоткрытой двери. Некоторое время она испуганно наблюдала за действиями отца Андрея и прислушивалась к словам песни. Магнитофона видно не было, и со стороны могло показаться, что песню напевает отец Андрей.

— Был ваш приход, как пожарище —

Дымно и трудно дышать,

 Ну, проходите, пожалуйста,

 Что на пороге стоять.

Женщина неуверенно сделала несколько шагов вперед.

— Кто вы такая, откуда вы?

Ах, я смешной человек,

 Просто вы дверь перепутали,

 Улицу, город и век, —

пел Окуджава.

— Может, и перепутала, — сказала женщина. — А куда деваться, ежели в своем доме теперь не хозяйка? Одна надежда была — поп, говорят, приехал, служить будет. Я-то по первости Мотовилиху позвала, чтобы она заговор какой или воск слила, так она обеими руками от меня отмахалась. Не мое, говорит, дело — хозяину мешать. Раз он уходить не желает, значит, твой грех его держит. Иди, говорит, в грехах покайся, святой воды возьми и во все углы налей. Может, поможет, может, нет. В зависимости как Бог на это дело посмотрит. Так на что смотреть-то, на что? Чего я такого сделала, что он от меня уходить не желает?

Во время её маловразумительного монолога отец Андрей, не выпуская из рук кисти, спрыгнул с лесов и подошел поближе.

— Кто не желает? — удалось наконец вставить ему вопрос.

— Так мужик мой покойный, кто еще. Ему там теперь, кажись, какое дело? Когда живой был, окромя водки, никаких желаниев не было. А теперь интересоваться стал.

— Чем? — все еще ничего не понимая, спросил отец Андрей.

— А вы, извиняюсь, поп будете или по малярной части?

— Будущий здешний священнослужитель.

— И покойников отпевать будете?

— Все, что по сану положено.

— И грехи?

— Что грехи?

— Отпевать. Тьфу! Отпускать.

— Грехи Господь прощает, если искреннее покаяние имеется.

— Имеется, гражданин священнослужитель, имеется, не сомневайтесь даже. Только грехов в этом самом смысле уже с год, а то и больше не было. Предполагались только. И то не грехи, а самым законным образом. Подружка моя, со школы еще, Галька Пустоветова, привела его, значит, ко мне сватать.

— Мужа покойного?

— На что ж мне покойника сватать, вы чего! Это уже после того, как он помер. Месяца четыре прошло, не меньше.

— Я не понял — кого сватать привела?

— Так мужика своего. У меня, говорит, жизнь с ним не получается, хочу в город уехать, как все люди, а он ни в какую. Ему, бурундуку таежному, здесь, видите ли, хорошо. Какой хорошо, когда она дом продает! Значит, у мужика ни угла, ни обихода. А у меня, будем говорить, все в полном наличии, грех жаловаться. Да и сама я еще при теле и все такое, сами видите. «В хорошие условия тебя отдаю» — это она ему говорит. А мне объясняет: «Какой ни на есть, а все ж таки — мужик. Раз в месяц сгодится, и то хлеб». Тот только головой кивает — согласен хоть сейчас переселяться. А где у нас мужиков, чтобы полностью соответствовали, отыщешь?

Мы это дело отметили маленько, остались с Галькой подробности обсудить, а его в другую комнату отправили, нечего ему бабьи разговоры слушать. Он на кровать, значит, и завалился. Мы с Галькой еще помаленьку добавили, раз все на лад пошло, слышим, он там заговорил что-то, потом вроде как упал. Погодя выползает, глаз заплыл, губа вот такущая… «Нет, — говорит, — моего согласия, отказываюсь». И посылает нас обеих… Мы его за грудки — что, как? «А так, — говорит, — мужик твой пришел и давай меня с кровати тащить: «Чего на моей собственности разлегся?!» Потом в глаз дал, и зуб вот шатается».

Мы в один голос — какой мужик?! В дому, кроме нас, никого нет! «Не знаю какой, а мне никакого интереса здесь находиться больше нету».

Как ни уговаривали, поллитру новую выставили — даже смотреть не стал.

Врать не буду, спугалась, в летник ночевать сбежала. Так он и туда заявился. «Если, — говорит, — еще кого приведешь, я тебя не хуже, чем его уделаю».

— Больше не приходил?

— Приходил. Галька на другой день мужика своего за шкирку приволокла. Напился, кричит, с кровати свалился, а на безвинного покойника поклеп возводишь. Давай, говорит, я с тобой на ту койку ночевать лягу, поглядим. Ежели не придет, я тебе еще один зуб выбью.

— Пришел?

— А то как же. Они с Галькой чуть не голышом через огород засвистали, только я их и видала. Получается теперь, вся моя дальнейшая женская жизнь никакой перспективы не имеет, ежели вы, гражданин священнослужитель, не поможете. Выгоньте его, паразита. Он мне и раньше жизнь портил. Сам не ам и другим не дам. Поживи с таким. Так еще и с того света покоя не дает. Чего ж мне теперь, живой в гроб ложиться?

— Молиться не пробовали?

— А я их знаю, молитвы эти? Меня кто им учил? Мотовилиха говорит, особые надо читать, на изгнание бесов и грехов всяческих. А какие у меня грехи, когда он шагу ступить не дает?

— Молитвенник я вам дам, но молитвы только крещеному человеку помогают. А вы, похоже, некрещеная?

— Кто ж меня покрестил бы? Батя Бога только в матюках поминал. Бабка иногда со страху крестилась, и то не знамо в какую сторону — церквы вокруг на тыщу километров не отыщешь. Одна теперь на вас надежда.

— Ну что ж, освятим церковь, приходите, если искреннее душевное желание такое будет. Подобное деяние Богу в радость.

— А правда, что креститься в голом виде обязательно?

— Кто вам такую глупость сказал?

— Так мужики в магазине гогочут. Срамно говорить, чего несут. Про вас тоже изгаляются.

— Несправедливая хула — для души испытание. Вы вот, несмотря ни на что, пришли все-таки в храм — первый шаг к спасению сделали. Второй полегче будет. А там и третий, и дальше пойдете.

— Понятное дело, пойду. Бегом побегу, лишь бы этот сторож от меня на свое законное место отвалился.

Женщина неумело, но истово перекрестилась на полузакрашенное изображение «Матери мира».

* * *

Катерина, жена Михаила Тельминова, задыхаясь от переполнявших её новостей, чуть ли не бегом, несмотря на весьма солидные габариты, пробежала через двор, разом, без остановок заскочила на высокое крыльцо, которое обычно преодолевала с нарочитыми передышками, жалуясь самой себе или подвернувшимся слушателям на нерадивость мужа, не удосужившегося в свое время соорудить две лишние ступени, чтобы подъем не был столь крутым и неудобным. «Ноги чуть не выше себя задирать приходится, а этому дуроделу мундашкину хоть кол на голове теши», — вещала она перед началом подъема на первую, особо крутую, ступеньку, показательно возвышая голос до первой стадии обличающих интонаций, за которыми обычно начинался поток неуправляемых жалоб на неудавшуюся семейную жизнь и категорическое нежелание благоверного меняться к лучшему, хотя бы до уровня зазаборного соседа, изредка находящего в себе силы в перерыве между беспробудными пьянками наколоть охапку дров или навечно присобачить к стене огромным гвоздем покосившуюся и хлюпающую от малейшего ветерка ставню. Михаил, обычно не обращавший на сетования перманентно недовольной жизнью половины никакого внимания, однажды под горячую руку выразился примерно в том смысле, что ноги у неё были в то время, когда окружающие звали её Катькой и поднимать их ей было тогда не лень не только при подъеме на крутое крыльцо. А теперь, когда Катька превратилась в Екатерину Федоровну, а ноги в нечто соответствующее изменившимся объемам, ей следует Бога благодарить за столь удачное произведение плотницкого искусства её же собственного отца, которое не дает ей теперь окончательно превратиться в неподъемный куль, ежедневно до отказа набиваемый его, Мишкиными, трудами добываемой продукцией. Онемевшая от неожиданного отпора и обидных сравнений Катерина лишь после исчезновения мужа за пределы тяжеловесного забора разразилась такими криками и воем, что соседкам по улице хватило радости до конца недели, в течение которой Михаил, хорошо знакомый с особенностями характера супруги, домой так и не заявлялся, предпочитая протертый до дыр тулуп в конюховой обиженному супружескому ложу.