Далеко от неба — страница 29 из 81

— Дурной. У нас сейчас доброго кобеля сыскать, легче вовсе о них понятия не иметь.

— Вот и не имей. Узнаю — в землю живой закопаю.

— Ты мне еще не муж, чтобы ответ невесть за что спрашивать. Лучше об деле думай, а то я еще кого сговорю. Или сама в тайгу подамся. Такой случай раз в тыщу лет бывает, а он все решить не может. В последний раз спрашиваю — пойдешь?

— Сколь, говоришь, принесть обещал?

— По прикидке не меньше чем два пуда. Старики рассказывают — целых сто казаков его везли, да так и сгинули бесследно. А Кешка, видать, отыскал. Он в тайге, как в родной избе, с закрытыми глазами наскрозь пройдет и не спотыкнется.

— Я за эти годы не меньше его вокруг здешних елок пошастал. Не ты, вовсе бы одичал.

Юрка разглядел, как мужик сделал попытку притянуть мать к себе. Та уперлась руками ему в грудь и, оглянувшись в сторону Юркиной коморки, что-то торопливо неразборчиво зашептала. Юрка испуганно присел, словно она могла его разглядеть, шмыгнул в постель и уже не разобрал последующих слов, не укараулил ухода ночного гостя.

Подаваться тайком добывать пальников теперь явно не годилось — мать наверняка заснет еще нескоро. Судя по шагам, подошла к окну, долго стояла там. Потом села у стола, уставилась на почти погасший огонек лампы. Зашебутись он, начни собираться — поймет, что слышал их разговор, который, несмотря на непонятность, сильно его напугал. Мать, в отношениях с которой все было понятно и неколебимо, вдруг оказалась повязанной какой-то неизвестной ему жизнью, в которой возник невесть откуда среди ночи страшный мужик, имевший на нее какие-то свои права и с которым они затеяли опасное и страшное дело, а затем собирались куда-то уехать. О Юрке они даже не упомянули, то ли позабыв, то ли собираясь оставить на ошалевшую от старости бабку Дарью, которая нянчилась с ним, когда он был еще полным несмышленышем, путающимся в соплях постоянной простуды. Мысль эта так его напугала, что он чуть не кинулся к матери упрашивать, чтобы не уезжала и не оставляла его на произвол судьбы в такое время, которого даже взрослые пугались, называя окаянным, посланным на испытание и смертный напряг, выжить после которого, как неразборчиво прошамкала все та же ненавистная ему бабка Дарья, дано будет «лишь Богом да молитвой душу укрепившим».

— Родитель твой по неразумию и злому наущению иконы топором порубал, вот и дождал огня небесного. Не стерпел Архистратиг на такое непотребство, проявил кару на умом убогого.

— Сама убогая! Дура! — отбежав на всякий случай в сторону, кричал Юрка. — Батяню не архангел твой, а кулаки сожгли. За то, что он с ними беспощадно боролся.

— Кулаки… — продолжала ворчать бабка. — Сроду у нас никаких кулаков не водилось. Заведения такого не было. Непутевые, те, точно, спокон не переводились. Кто от работы бежит, на том черт сидит. Отколь все пути нечестивые? От чертей. Он и тебя уже за пятку ухватил, к себе тянет. Вон какой грязнущий, вонючий, хвост крысиный. А как разживется маленько, послухает, как ты бабку обзываешь, поглядишь, какой гладкий станет. Заберется тебе на плечи заместо ангела-хранителя — до самой смерти понукать станет. Захочешь согнать, а он уже внутри тебя сидит, табачищем дымит и водку хлещет…

Бабка была из староверов и умом, как считалось, слегка тронутая. Особо после того, как в дальней таежной деревушке их старца на глазах всего невеликого населения, павшего на колени и истово молящего о защите, в своей торопливой и неудачной погоне за какой-то бандой, походя расстреляли красноармейцы, обозленные большими потерями в недавней стычке с преследуемыми. Почтя неудачу молитвы наказанием за собственные грехи, двуперстники и без того растерявшие в последние, антихристом захваченные годы, две трети своего мужского состава, резонно решили, что следующее появление в их обители новой власти лишит жизни или свободы и последнюю их малость, разом снялись с насиженного за без малого сотню лет места и подались кто куда, надеясь уже не на спасение души, а хотя бы на возможный уберег своих тихих от страха малолеток. А бабка Дарья с той поры заместо страха перед возможной погибелью, вовсе перестала ее бояться, и все, что ни приходило ей в голову по поводу случавшихся поблизости и даже в столичном отдалении событий, тут же высказывала вслух с обязательным предсказанием неминуемой гибели всем, кто, по ее разумению, поступал «не по справедливости и не по-божески». Поначалу ее стращали неминуемостью самой суровой кары, но, видя, что она не унимается и не обращает на угрозы ни малейшего внимания, махнули рукой, списав идеологическое зловредство старухи на прогрессирующее слабоумие на почве всеобщего, тоже стремительно прогрессирующего, в стране атеизма.

Юркина мать приходилась бабке Дарье какой-то дальней родней по матери и, несмотря на то что работала счетоводом в самом райкоме, от сомнительного родства открещиваться не стала и даже помогла обустроиться в полуразрушенном бараке сезонников, где та стала числиться и сторожихой, и уборщицей, и даже истопником на время осенне-зимнего проживания по государственной надобности кочующего народа.

Юрка же бабку побаивался и не любил. Она не потакала ни его малолетству, ни его безотцовщине, за которую некоторые взрослые его показательно жалели, то поглаживая по голове, то насыпая в карман горсть каленых кедровых орехов. Бабка же, напротив, то и дело поминая ругательными словам бесов и прочую захватившую власть нечисть, ворчала, что не жалеть надо несмышленыша, не баловать его лишним куском и поглаживанием вихров, а сызмальства готовить к суровым испытаниям и лишениям, которые неизбежно грядут в расплату за неверие и творящиеся на каждом шагу непотребства.

— Он-то в чем виноватый? — не выдержала однажды мать после одного из монологов ругательницы, на что та, ни минуты не задумавшись, ответила: — Мы к худшему, а Бог к лучшему. Наши грехи все одно уже не простятся, а ему, за напрасные страдания от нас же и перепавшие, может, послабление какое-нибудь выпадет. Ему за отцов грех ко всему готовым быть следует. Недаром невинно убиенный старец мне каждую ночь является и пальцем грозит — меня не сумели уберечь, и сами не убережетесь, всему корню вашему великие мучения предстоят…

Мать, не дослушав, махнула рукой и ушла, а Юрка, подумав, запустил в бабку комом твердой земли, который, пролетев мимо, угодил в стоявшее на крыльце ведро с чистой водой. Даже не оглянувшись, бабка сказала: — Сам и выпьешь злобу свою на истину глаголющих. Не будет нам пути в царство Божие, пока окаянство свое не осознаем.

Представив, что он навсегда останется жить с бабкой без материной помощи и защиты, Юрка в тоске и страхе, уткнувшись в жесткую подушку, тихонько взвыл. От безнадежного вытья стало только хуже, и он уже собрался подняться и пойти упрашивать мать, чтобы она забрала его с собой. Даже на чужого мужика он был согласен и на другую незнакомую жизнь неведомо где, лишь бы не неприкаянное сиротство рядом с ненавистной бабкой. Неожиданно он услышал, что мать поднялась и заходила по горнице, одеваясь, судя по всему, для дальней дороги. «Все! Соберется сейчас и уедет!» — решил он. Одеваться в такую рань с какой-то другой целью, по его запутавшемуся от испуга разумению, мать не могла. Не было на его памяти таких примеров. И причины никакой другой не соображалось. Если бы была, она его, как у них велось, обязательно предупредила. Она всегда предупреждала, что задержится на работе или уйдет из дома пораньше, когда надо было поехать на прииск, в соседний колхоз, а то еще куда-нибудь по своим служебным надобностям. То, что на этот раз она ни слова ему не сказала о своем возможном раннем исчезновении, показалось ему самым верным доказательством того, что, выйдя из дома, она больше в него не вернется. А когда она надела старую отцовскую куртку, перешитую из солдатской шинели, подпоясалась отцовским же широким солдатским ремнем, надвинула на самые глаза почти новую отцовскую кепку, которую обещала отдать Юрке, когда тот подрастет, сомнений у него никаких больше не осталось. Мать уходила навсегда. Сняла с вешалки за шкафом ружье, с которым он собирался податься за пальниками, выгребла из берестяного короба с охотничьими припасами горсть патронов, давным-давно заряженных картечью на случай нечаянной встречи с крупным зверем. И только он окончательно решил сорваться, уцепиться за мать, не пустить ее, заплакать, уговорить не бросать его, не уезжать, мать торопливо вышла. Потом он услышал, как в дверях повернулся ключ. Мать заперла его, чего никогда не делала раньше. Это ее решение окончательно убедило Юрку, что он брошен и даже лишен возможности побежать следом. Как ни странно, именно это придало ему решимости. Торопливо одевшись, он легко, как не раз проделывал раньше, отогнул два гвоздя и, выставив маленькое окно в своей каморке, спрыгнул на мокрую от росы траву. Минуя калитку, сквозь знакомую щель в заборе выбрался на улицу, в самом конце которой, едва видная в наползающем от реки утреннем тумане, удалялась фигура матери.

Он не знал еще тогда, что это был день, который Иннокентий Рудых назвал секретарю как последний срок своего возвращения с золотом.

* * *

Угадать, с какой стороны и какой дорогой Иннокентий вернется в поселок, было не так уж и трудно, если хорошо знать здешние места. Сразу исключалась дорога, ведущая в город. Она десятками километров тянулась вдоль реки, и свороты от нее были только на давно заброшенные леспромхозовцами многочисленные лесосеки, упиравшиеся в круто горбатившиеся сопки, за которыми тайга начинала сходить на нет островками чахлого мелколесья и кочкарниками прежде непроходимых, а теперь полувысохших болот. В эту сторону ни охотники, никакой другой народ, кроме как на заготовку дров в пределах проезжих для телег и саней просек, не ходили, и ожидать здесь кого-либо, кроме раз в неделю возвращавшихся из города поселковых пассажиров, замученно покачивающихся в кузове разбитой полуторки, не приходилось.

Вторая дорога вела на север, к старому, едва дышащему на ладан прииску. Но в ту сторону дальше самого прииска и вовсе не было резону подаваться, настолько безжизненно и непроходимо было тамошнее предгорье, изуродованное многочисленными распадками, ручьями, каменными осыпями и отвалами на несколько раз перемытой старателями породы. Каждый решившийся направиться к поселку с этой стороны, поневоле не миновал бы полумертвый прииск, где оказался бы под прицелом нескольких десятков сощуренных подозрительностью и затаенной злобой глаз. Даже с тощей котомкой, а не то чтобы с тяжелыми, притороченными к седлу сумками, не стоило оказываться на виду у приисковой шпаны, скрывающейся от неизбежной мобилизации в замаскированных вдоль отвалов землянках и изныва