Далеко в Арденнах. Пламя в степи — страница 5 из 50


1


— Посмотри на себя, Стефка, на тебе лица нет. Уснула бы...

— Не могу, тетенька, не могу... Ну, почему ночь такая длинная?

— Ночь как ночь. Покойный отец говорил: время — не лошадь, кнутом не подгонишь.

«...А лежит он тут уже шестой месяц. Как привезли, был очень плохой, няни с ложечки кормили-поили. Не потому, что сам не мог, должно быть, жить ему расхотелось...»

— Ну зачем он так подумал?

— Не о себе он думал, о тебе.

— Может, я пойду? А, тетя? Потихоньку, не спеша, r рассвету, глядишь, и к Бугрыни прибьюсь.

— Я тебе пойду! Дорогу замело, вон какие сугробищи... Цыганков же сказал — отвезу, значит, отвезет...

«...И не слышали мы от него ни единого словечка. Хлопцы порешили: контузия, немой, и все тут. Уставится в потолок, словно невесть что увидел там, и лежит...»

— Кажется, рассветает?

— Ох, беда мне с тобой, Стефка! Павлика разбудишь. Еще и петухи не пели.

— А отдадут его?

— Не век же ему находиться в госпитале.

— Ой, тетя Надя, как же я буду любить его! Я так буду его любить!..

«...Положили к нам новичка, совсем еще ребенок. Только попал на передовую, и в первый же день клюнуло его в живот. Проснулся он среди ночи и видит: уставился Славка в потолок и лежит, будто мертвец. Испугался парнишка, как закричит. Мы тут же вскочили с мест, сбежались сестры. И вдруг слышим: «Чего взбаламутились? Живой я!..» Чудеса, да и только: немой заговорил...»

— А если застрянет машина? Сами же сказываете — сугробищи.

— Да не машиной — в санях поедешь.

«...Утром сели завтракать, смотрим, а он сам ложку взял. Обрадовался врач. «Ты, говорит, не ложку взял, ты себя в руки взял». И пошло с того дня на поправку. Молчун, пока слово вытянешь — семь потов сойдет, но все же кое-что разузнали. Верховинец он, тракторист. А какой из безногого тракторист? Смастерили ему шефы колясочку, вот и весь его трактор...»

— Зачерствеют лепешки, пока довезу... Но он у меня не переборчивый, нет. «В твоих руках, говорит, все вкусным кажется...» Прибежит, бывало, с работы...

— Стефка, ты еще не наплакалась?

— Не прибежит он больше, тетя... Н-не на чем теперь бегать м‑моему дуд‑дарику...

— Не вздумай и при нем зареветь, слышишь? Тебе тяжко, а ему и вовсе.

«...Одно утешение — музыка. День и ночь слушал бы радио. А то как-то пошептался с сестрою, и принесла она ему сопилку. Оказывается, он и на фронте не разлучался с нею, словом, боевая сопилка. Как заиграл, из всех палат сбежались. А он играл и плакал. Не взберусь, говорит, я теперь на полонину. А что это такое, полонина, спрашиваем? У Славки тут же слезы высохли. Да это, да это же... И как начал рассказывать, как начал, не угомонился, пока няни обед не принесли. Вот тебе и молчун!..»

— Сыча нечистая сила принесла. Ух как воет! Разве сычи зимы не боятся?

— Какой сыч? Ветер изводится в трубе.

«...Когда приносят почту, только один Славка отворачивается к стене и делает вид, будто спит. Думали, человеку не от кого весточки ждать, потому и грустит. Родная его полонина под немцем... Как-то был у меня день рождения, и выпили мы за здоровье наших воинов, живых и павших, вот тогда и признался мне Славка...»

— Тетя Надя, вы еще спите? Уже рассветает, правда, развиднюется.

— Вздремнула малость. Что ж, пора. Чугунок с картошкой в печи стоит, может, еще и не остыл.

— У меня есть...

— Что у тебя есть — в дороге пригодится. Садись... Да чайку попей, чтобы в животе не бурчало... Спи, Павлуша, спи, тебе еще рано.

«...И дал я клятву, что никто не услышит от меня Славкиной тайны. Вчера дал, а сегодня нарушил слово и вот пишу Вам, незнакомая мне Стефания, украдкой это письмо. Когда вели нас в баню, я вернулся, будто по нужде. И удалось мне разыскать конверт с Вашим адресом. Скверно у меня на душе, будто негоже веду себя, и все же я верю, что Вы меня простите. И Вы, и Славка. Ведь это же не дело — от любимой жены прятаться. Говорят, настоящая любовь и жертву примет. Но это смотря с какой стороны подойти. Кто знает, где счастье? А несчастье — оно никогда не замешкается. Так неужели судьба нам покорно подставлять горю свою шею? Когда приедете, прошу Вас, не выдавайте меня, я все-таки поклялся Славке, боюсь — он не в шутку разгневается. Возможно, я и не решился бы на такой шаг, но увидел Ваше фото. Посмотрел в Ваши глаза и поверил им. Бывает же такое!..»

— Не забудь, в дороге отоспись, а то круги под главами, как у великомученицы. Тоже мне — мячик... Не смей в таком виде показываться своему дударику! Помни, Стефка, женщина всегда должна быть женщиной.

— Ой, тетя, да я это с вами, а будет рядом Славка... Слышите, а вдруг он что-нибудь об Антоне знает?..


2


Реки не признают границ.

Родившись во Франции на плато Лангр, торопливый Мёз в своем вечном стремлении к морю спешит на север. Не останавливают его и Арденны. Прорубив глубокую впадину в силурийских известняках, кварцах и песчаниках, река выкатывается на просторы Бельгии и здесь меняет свое подданство. Отныне Мёз становится Маасом и, приняв около Намюра в свое лоно Самбру, неожиданно резко берет курс на восток. Словно маршал, собирающий разбросанные полки под одно знамя, он направляется к Льежу, чтобы присоединить к себе Урт и Амблев. И теперь уже, наполненный силой и сознанием своего величия для окружающего мира, снова поворачивает к Северному морю.

В свою очередь Урт и Амблев совершают обособленный маневр. Собрав горные воды из двух провинций, они сливаются около городка Комбле‑о-Пон и остальное расстояние до Мааса преодолевают уже единым потоком.

Так называемая аллея Урт-Амблев — это гигантский природный коридор, который связывает Высокие Арденны с Льежем, третьим по величине промышленным и культурным центром Бельгии.

Перескакивая через реку железобетонными мостами, по долам и горам бежит к Люксембургу железная дорога. Бежит, оставляя по пути небольшие станции с красными башнями водокачек, перепрыгивая то на левый, то на правый берег, то и дело скрываясь за крутыми холмами и поворотами.

Затерялась среди них и станция Пульсойер, куда привез Рошар Антона Щербака.

Был тот ранний час, когда все живое еще пребывает в сладком забытьи сна, с гор спускается мгла, свиваясь в белесые клубы тумана, контуры предметов призрачны, а расстояния обманчивы.

Неподалеку плескалась речушка.

Рошар постучал в чьи-то двери.

Яркий свет ослепил Антона. В комнате, куда их провели, были двое: молодая женщина в ночном чепчике и просторном платье, которое, однако, не скрывало ее беременности, и спортивного телосложения мужчина в очках, каких-то случайных, совершенно неуместных на его широком подвижном лице.

— Эжени.

— Симон.

«Везет мне на Симонов», — подумал Щербак, ловя себя на том, что невольно назвался Антуаном.

Ладонь у Симона была в тугих мозолях, крепкая.

Эжени что-то шепнула Рошару. Тот улыбнулся.

— Моя племянница говорит, что вы похожи больше на француза, чем на русского.

— Я уже слышал об этом, — Антон засмеялся. — А все, видно, оттого, что я смуглый от природы.

Рошар хотел было закурить, но, взглянув на Эжени, сунул трубку опять в карман и начал прощаться.

— Так скоро, мсье?

Старик обнял Антона.

— Надо.

— Спасибо вам! Скажите Дезаре, что мне теперь будет не хватать его... Доведется ли еще встретиться?

Симон повел Антона на второй этаж.

Снова были скрипучие ступеньки и тихая каморка, обставленная, как номер в провинциальной гостинице. Симон гостеприимно развел руками, загадочно усмехнулся и исчез за дверью.

— Да, переселилась птичка в новую клетку, — задумчиво молвил Антон.

Спать не хотелось, выспался в вагоне. Бросил на стол плащ и с хрустом потянулся.

— Ну, вот уже и хенде хох, — раздался чей-то веселый голос за спиною.

Антон замер. Прикидываться глухонемым Клодом не имело смысла. Он только что говорил о клетке и был, похоже, недалек от истины. Неужели западня?

Из-за портьеры шагнул рослый мужчина в гражданской одежде.

— Испугался?

Из-под бровей, нависших густыми кустами, смотрели переполненные радостью глаза, большие, навыкате, в них прыгали, перевертываясь, веселые чертики.

— Будем знакомиться? — здоровяк приблизился к Антону и так крепко стиснул его в объятиях, что затрещали кости. — Здорово, земляче! Так вот, перед тобою Егор Довбыш собственной персоной. Бывший сталевар, матрос Дунайской флотилии, а теперь... Ну, кто теперь — сам видишь. А ты — Антон Щербак, верно говорю?

— Откуда знаешь?

— Э-э, братишка, если бы не знал, какого черта я спозаранку торчал бы в этой каюте! А ты, вижу, парень осторожный.

— Жизнь научила.

— Да, она научит, это верно... А я и о твоих кубарях знаю, и еще кое о чем... Да ты садись рядышком, распоясывай душу.

Стул застонал под его грузным телом.

Антон все еще никак не мог прийти в себя. «Вот для чего Рошар доставил меня сюда! Ах, чертов Дезаре, почему же ни словом не обмолвился? Отныне я не одинок, теперь нас двое!» И он, покорившись властному порыву, бросился на шею матросу и неожиданно всхлипнул. Ему было стыдно: взрослый мужчина допустил такую слабость...

— Эх, жизнь... — разволновался Егор и сам шмыгнул носом. — Натерпелся, видать, братишка, гарпун им в печенку... Где тебя взяли?

— Под Изюмом оглушило.

— Тебе легче, тебя контуженого... А меня в Одессе при полной, так сказать, амуниции... Когда наш монитор гробануло, стал я, братишка, сухопутным моряком... Однажды при рукопашной повисли трое на каждой руке. Я их лбами — не сработал прием... Так и загребли. Срамотища-то какая — ни одной царапины, а в плену. Зато вместо тельняшки вся спина в полоску — шомполами разрисована.

— И шрамы на шее, — подсказал Антон.

— Это уже потом, — матрос скрипнул зубами. — Предателя пришил в лагере, а он, сволочь, извернулся и ножакой успел полоснуть.

— О Сталинграде знаешь?

— А как же! После Сталинграда, братишка, здесь многое изменилось. Настрой уже не тот, а это великое дело. Даже те, кто держит курс на эмигрантское правительство в Лондоне, зашевелились. Кстати, им оттуда и оружие, и деньги, а нам, — он стукнул кулаком по столу, — нам фигу, мы пасынки, буржуям в любви не объясняемся... Ну, мне пора, братишка, уже светает.

— А как же я, Егор?

Матрос встал.

— Вечером приду за тобой. Может, и не я, а Василек. Это наш хлопец, белорус. Из Мюльгейма[6] сбежал. На вот для начала «ЖП»[7]. Приличная штука!

Антон схватил пистолет, с наслаждением ощутил в ладони холодок металла.

— Спасибо, дружище! Давно в руках не держал.

— Классная марка. Завод «Гершталь» здесь очень славится. Но оружия у нас, братишка, маловато, да и то, что имеем, плохонькое. Сами добываем, на лондонского дядю рассчитывать не приходится.

— Кто этот Симон? Надежный человек?

— Свой. Рабочий парень, из карьера. Но оставаться тебе у него нельзя. Здесь явочная квартира. Ну, пока, адью, мусью...


3


До вечера я не мог найти себе места. Симон водил меня в душ, смешливая Эжени дважды приносила еду, а я чувствовал себя как в тумане. Время от времени ощупывал карман, где лежал пистолет, чтобы лишний раз убедиться: матрос не пригрезился, он действительно был тут, в этой комнате. Я понимал, что отныне наступили решительные перемены в моей судьбе. Тайком, в щелочку между штор, жадно смотрел в окно, которое выходило на околицу.

Арденны!.. Партизанский край...

Туман растаял. Горы спускались в долину террасами в зарослях бурых кустарников. На склонах господствовали буки и дубы. Еще выше теснились сосны, похожие отсюда на зеленые островки.


Вечером вместо Егора пришел Василек, худенький, костлявый паренек, почти мальчишка. В глазах сухой блеск, щеки пылают огнем.

Когда наговорились с ним вволю, я спросил:

— Что с тобою, Вася? Заболел?

— На немецких курортах чахотку подхватил. Никак не выкашляю.

— Тебе бы поберечься, подлечиться...

— Показывали здесь врачу, выписал порошки, ребята привезли из Льежа. Но не верю я в эти лекарства. Будь я дома, в Пуще... Про Беловежскую пущу слыхал?

Острые черты лица Василька стали мягче, разгладились, и весь он как-то сразу посветлел, повеселел и смотрел мимо меня куда-то далеко-далеко, как может глядеть на волю человек из темницы. Я не раз замечал эту удивительную человеческую способность в минуты душевного подъема преодолевать пространство мысленным взором так скоро, что расступаются дали. До боли знакомые контуры вырисовываются в памяти четко, даже в цвете, но стоят перед глазами немые и лишенные движения, будто неживые.

— Это такая красотища... На всей земле не встретишь ничего подобного! Первозданный лес, нетронутая природа... Мама знает там все травы. А каждая травинка, Антон, ничтожный с виду бурьянчик — чудесное лекарство. У древних людей на все имелись рецепты, но теперь их затеряли, а моя мама помнит. Самых обреченных ставила на ноги. И мою хворь она выгнала бы вон... Эх, мама!..

— И вылечит, Вася! Вот покончим с войной, а там... — Я силился, чтобы мой голос звучал бодро, убедительно. — Ты будешь врачом, мать научит тебя распознавать целебную силу трав...

— Хороший ты, видно, парень, Антон. Сам-то ты веришь в свои слова? «Покончим с войной»! Я-то ведь чувствую, не дотянуть мне до Пущи. И не утешай, пожалуйста, я все уже давно обдумал... Но вот почему оно так? Казалось бы, разве не все равно, где умирать — там или тут. А все же хочется к дому прибиться, к родным берегам...

— Зачем заживо себя хоронишь? Нам надо не себя, а фрицев — в землю!

— Это факт. Но только предавать земле я их не стану. Пусть вороны выклевывают им глаза, — взгляд Васи наполнился ненавистью, одной только ненавистью, которая на миг вытеснила все, даже недавние воспоминания.


...Мы вышли в ночь.

Небо было звездным. Вокруг светились окна. Вдали темнели горы. Глухо дрожала под ногами булыжная мостовая — где-то недалеко шел поезд.

— Куда ведешь?

— В Шанкс.

— Ты думаешь, мне это о чем-нибудь говорит?

— Шанкс — село. Отсюда двадцать минут хода. Приказано поселить тебя у Люна. Просторная, а главное — удобная хата. Собственная лавка канцтоваров.

Я остановился.

— Толкаете в лапы буржуя?

Василек засмеялся:

— Это Люн — буржуй? Люн — коммунист, Антон. Он еще в Испании с фашистами сражался.

Тропинка то бежала вверх, подступая впритык к обвитой корнями, словно змеями, террасе, то снова спускалась вниз к шелестящим во тьме кустарникам.

— А как же... собственная лавка?

— При чем здесь лавка? Чем-то жить человеку нужно? И мы в этой лавочке заинтересованы. Выручка партизанам идет. Теперь понял? Знай немцы Люна получше, черта лысого выдали бы ему патент.

Небо зарделось: из-за двурогой вершины выплывала луна. На землю упали тени. Прислушиваясь к глухому голосу Василька, я шел следом за ним, и с каждым шагом меня все сильнее охватывало разочарование.

Долгими ночами в каморке Рошара я мечтал о партизанском отряде. Мое воображение рисовало обвешанных гранатами бородачей, скрытые землянки в лесной чащобе, куда смельчаки возвращаются после дерзкого лета на врага.

А здесь все было не так. Партизаны живут дома, работают на фермах, в карьерах, на железной дороге. Получают зарплату и продуктовые карточки. Верующие справляют по воскресеньям мессу. На задание же выходят только по ночам. Для этого у них разработана специальная система оповещения.

Василек, будто почувствовав мое настроение, оглянулся:

— Чего нос повесил?

— Чудно как-то.

— А что поделаешь, привыкай, такая здесь обстановка. Вот соберемся с силами, тогда посмотрим, как быть дальше...


Нам не повезло. Люн уехал в город, должен был вернуться еще днем, но... Мадам Люн извиняюще развела руками.

Мы выпили по чашечке кофе, немного отдохнули. Вскоре Василек занервничал.

— Спасибо, мадам... Где нас найти, вы знаете.

Только мы вышли, как нам наперерез бросились двое с винтовками.

Мы бежали, останавливались на миг в кустах отдышаться и снова бежали, как мне казалось, наугад.

Вскоре погоня отстала.

Вдруг за гранитной глыбой вырисовалась чья-то фигура. Я схватился за пистолет.

— Спрячь! — прохрипел Василек. — Это Жан.

— Что там у вас случилось? — на чистом русском языке спросил Жан.

Он сделал шаг вперед, и я при лунном свете увидел его бледное лицо — широко поставленные глаза, прямой нос, крутой подбородок. В серой фетровой шляпе, габардиновом плаще и туфлях Жан выглядел весьма респектабельно.

— Жандармы... — Василек зашелся в надрывном кашле.

— Странно, — сказал Жан, — очень даже странно... Антон?..

— Мсье Антуан, — поправил я.

Жан засмеялся.

— А я — Николай Кардашов, партизанская кличка — Жан. Наверное, будут еще вопросы?.. Конечно, будут. Но обо всем потолкуем попозже. Договорились, товарищ Щербак? А сейчас некогда мне. Меня беспокоят эти жандармы. До сих пор они нас не трогали.

Я так давно не слышал слова «товарищ», что у меня запершило в горле. Как просто, буднично произносим мы его там, на Родине, и как светло, будто снова возвращая себе свой первоначальный смысл, прозвучало оно тут, на чужбине.

— Василь, поднимись, камень холодный.

— Да, плохи дела у хлопца, — тихо сказал я.

Жан вздохнул.

Мы углубились в каменоломню и вскоре очутились в пещере, устланной мягким сеном.

— Что сказал Люн?

— Он в Льеже.

— А Николь?

— Она знает, где нас искать... — Василька душил кашель. — Проклятие, наглотался холодного воздуха...

— Тебе нельзя бегать, Василь.

— Не захочешь, да побежишь.

В ночной тишине дважды прокричала сова.

— Ну вот, кажется, и Люн...

Люн оказался приземистым мужчиной в охотничьей куртке. Роскошные волнистые волосы, наполовину уже поседевшие, заменяли ему шапку. Говорил он так быстро, что я, привыкший к неторопливой речи Рошаров, ничего не мог понять, зато Николай, как видно, хорошо знал французский.

Оказывается, какие-то бандиты хотели вчера ограбить лавку Люна; узнав об этом, жандармы устроили засаду, в которую и угодили мы с Васильком.

— Жандармы сами не любят немцев, — сказал Жан. — Однако и нас побаиваются...

Я пожал плечами. Само слово «жандарм» вызывало у меня отвращение, и я никак не мог себе представить, что жандарм может быть не врагом.

— Чего ты удивляешься? Ясное дело, жандармы не коммунисты. Однако же бельгийцы!

— А Дегрель?[8]

Услышав это имя, Люн с отвращением сплюнул под ноги.

— Бет нуар![9]

— Сволочей везде хватает, — сказал Жан. — Особенно в Брюсселе.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ