— Вы едете в Уруапан? — вежливо спросил он, не отводя взгляда от ее глаз.
— Да, — наконец произнесла она, — в Уруапан.
Она ехала в этой машине, мысленно разговаривая сама с собой:
— Что значит — быть сумасшедшей?
— Не знаю.
— А ты знаешь, что такое безумие?
— Понятия не имею.
— А кто знает? Может, этот холод был началом?
— Нет.
— А тяжесть, может, это симптом?
— Заткнись.
— Сумасшедшие ведь кричат?
— Я не хотела кричать.
— Но это произошло. Сперва была тяжесть, тишина и пустота. Этот ужасный вакуум, этот космос, эта тишина, это одиночество, эта оторванность от жизни, эта замкнутость внутри себя, нежелание смотреть на мир, вступать с ним в контакт. И не говори мне, что в этом нет зачатков безумия.
— Есть.
— Ты была готова сброситься с обрыва.
— Я остановила автобус как раз у края скалы.
— А что, если б ты не остановила автобус? Он приехал бы в какой-нибудь маленький город или в Мехико, водитель повернулся бы к тебе и сказал через пустой салон: «Эй, сеньора, приехали». Молчание. «Сеньора, вылезайте». Молчание. «Сеньора?» Твой взгляд устремлен в пустоту. «Сеньора!» Тупой взгляд, устремленный за горизонты жизни, и в нем — пустота, такая пустота. «Сеньора!» Никакой реакции. «Senora!» Едва уловимое дыхание. Ты не можешь подняться, не можешь подняться, не можешь подняться, не можешь подняться.
Ты даже не слышишь. «Сеньора!» — будет кричать он, он будет тормошить тебя за плечо, а ты даже не почувствуешь. Вызовут полицию, но это будет за гранью твоего восприятия, за пределами твоего взгляда, твоего слуха, твоего осязания. Ты даже не услышишь стука тяжелых сапог. «Senora, вам следует покинуть автобус». Ты не слышишь. «Сеньора, как вас зовут?» Твои губы сомкнуты. «Сеньора, пройдемте с нами». Ты сидишь как каменный истукан. «Давайте посмотрим ее паспорт». Они роются в твоем бумажнике, который беззаботно покоится у тебя на застывших коленях. «Сеньора Мэри Элиот из Калифорнии. Сеньора Элиот?» Твой взгляд неподвижно устремлен в пустое небо. «Откуда вы приехали? Где ваш муж?» Я никогда не была замужем. «Куда вы направляетесь?» Никуда. «Здесь сказано, что она родилась в Иллинойсе». Я нигде не родилась. «Сеньора, сеньора». Они вынуждены тащить тебя, словно камень, из автобуса. Ты ни с кем не хочешь разговаривать. Нет, нет, ни с кем. «Мэри, это я, Джозеф». Нет, слишком поздно. «Мэри!» Слишком поздно. «Ты не узнаешь меня?» Слишком поздно, Джозеф. Нет, Джозеф, нет, слишком поздно, слишком поздно.
— Так все и было бы, верно?
— Да. — Она задрожала.
— Если бы ты не остановила автобус, тяжесть давила бы на тебя все сильнее и сильнее, верно? Тишина бы сгущалась и сгущалась и все более превращалась бы в пустоту, пустоту, пустоту.
— Да.
— Сеньора, — вмешался в ее внутренний диалог мексиканец. — Не правда ли, сегодня прекрасный день?
— Да, — ответила она ему и в то же время своим мыслям.
Пожилой мексиканец довез ее прямо до гостиницы, помог выйти из машины, снял шляпу и распрощался.
Не глядя на него, она кивнула в ответ и, кажется, произнесла какие-то слова благодарности. Словно в тумане, она вошла в отель и вновь с чемоданом в руках очутилась в комнате, из которой ушла тысячу лет назад. Муж по-прежнему был здесь.
Он лежал в вечернем сумеречном свете, повернувшись к ней спиной, и, казалось, он так ни разу не пошевелился за все то время, пока ее не было. Он даже не знал, что она уходила, была на краю земли и снова вернулась. Он даже не знал.
Она стояла, глядя на его шею, на темные вьющиеся волоски в вырезе рубашки, похожие на упавший с неба пепел.
Потом она очутилась под жаркими солнечными лучами в мощеном дворике. За прутьями бамбуковой клетки с шорохом трепетала птица. В невидимой темной прохладе девушка играла на рояле какой-то вальс.
Она смутно видела, как две бабочки, порхавшие и метавшиеся из стороны в сторону, сели на куст возле ее руки и слились вместе. Она чувствовала, как ее взгляд неотрывно следит за двумя яркими золотисто-желтыми силуэтами на зеленой листве, их расплывчатые крылья бились все ближе, все медленней. Губы ее шевелились, а рука бесчувственно качалась как маятник.
Она смотрела, как руки ее ударили по воздуху, пальцы схватили двух бабочек, сжимая их все крепче, крепче, еще крепче. Откуда-то из горла рвался крик, но она подавила его. Крепче, крепче, еще крепче.
Рука разжалась сама собой. На блестящие плитки патио высыпались две горстки яркого порошка. Она посмотрела вниз, на эти жалкие остатки, а потом резко подняла глаза.
Девушка, что играла на рояле, стояла посреди садика, глядя на нее расширившимися от испуга глазами.
Женщина протянула к ней руку, желая как-то сократить расстояние, что-нибудь сказать, объяснить, извиниться перед девушкой, перед этим местом, перед миром, перед всеми на свете. Но девушка убежала.
Все небо было покрыто дымом, который поднимался точно вверх, а затем поворачивал к югу, в сторону Мехико.
Она стерла пыльцу с онемевших пальцев и, глядя в дымное небо, сказала через плечо, не зная, слышал ли ее мужчина, лежащий в номере:
— Знаешь… нам надо попробовать съездить к вулкану сегодня. Похоже, извержение что надо. Бьюсь об заклад, огня там будет предостаточно.
«Да, — подумала она, — и этот огонь заполонит все небо и будет падать вокруг, он сожмет нас в свои тиски — крепко, крепко, еще крепче, — а потом отпустит, и мы полетим, обратившись в огненный пепел, и ветер понесет нас на юг».
— Ты слышал, что я сказала?
Она встала у кровати с поднятым кулаком, но так и не ударила его по лицу.
Рассказ о любви
A Story of Love 1951 год
Переводчик: О.Акимова
Это была неделя, когда Энн Тейлор приехала преподавать в летней школе в Гринтауне. Ей тогда исполнилось двадцать четыре, а Бобу Сполдингу всего четырнадцать.
Все хорошо помнят Энн Тейлор, ведь она была той учительницей, которой все дети хотели приносить огромные апельсины или розовые цветы и для которой они сами, без напоминаний, сворачивали желто-зеленые шуршащие карты. Она была той девушкой, которая, казалось, всегда шла мимо вас в те дни, когда под сводами дубов и вязов в старом городе сгущалась зеленая сень, она шла, а по лицу ее скользили яркие тени, и скоро все взгляды были устремлены на нее. Она была словно летние спелые персики среди снежной зимы, словно прохладное молоко к кукурузным хлопьям жарким утром в начале июня. Каждый раз, когда хотелось чего-то противоположного, Энн Тейлор всегда была рядом. А те редкие дни, когда все в природе находится в равновесии, как кленовый лист, поддерживаемый дуновениями ветерка, те дни были похожи на Энн Тейлор, и по справедливости в календаре их следовало бы назвать ее именем.
Что же до Боба Сполдинга, он был из тех мальчишек, кто октябрьскими вечерами одиноко бродит по городу, взметая за собой ворох опавших листьев, которые кружат за ним, словно стая мышей в канун Дня всех святых, или можно было увидеть, как он загорает на солнышке, будто медлительная белая рыба, выпрыгнувшая из зябких вод Лисьего ручья, чтобы к осени лицо его приобрело блеск жареного каштана. Можно было услыхать его голос в верхушках деревьев, где резвится ветер; хватаясь руками за ветки, он спускается вниз, и вот он, Боб Сполдинг, сидит одиноко, глядя на мир; а потом его можно увидеть на поляне в одиночестве читающим долгими послеполуденными часами, и лишь муравьи ползают по его книжкам; или на крыльце бабушкиного дома играет сам с собой в шахматы, или подбирает одному ему известную мелодию на черном фортепьяно у открытого окна. Но вы никогда не увидите его в компании других детей.
В то первое утро мисс Энн Тейлор вошла в класс через боковую дверь, и все дети сидели смирно на своих местах, глядя, как она красивым круглым почерком выводит на доске свое имя.
— Меня зовут Энн Тейлор, — сказала она спокойно. — Я ваша новая учительница.
Казалось, вся комната вдруг заполнилась светом, как будто кто-то отодвинул крышу; а деревья зазвенели от птичьих голосов. Боб Сполдинг сидел, зажав в руке только что сделанный шарик из жеваной бумаги. Но, послушав полчаса мисс Тейлор, он потихоньку выронил шарик на пол.
В тот день после уроков он принес ведро с водой, тряпку и начал мыть классные доски.
— Что это ты? — обернулась к нему мисс Тейлор, проверявшая за столом тетради.
— Да что-то доски грязные, — сказал Боб, не отрываясь от дела.
— Да, знаю. А тебе правда хочется их вымыть?
— Наверно, надо было попросить разрешения, — сказал он и смущенно остановился.
— Сделаем вид, что ты попросил, — ответила она с улыбкой, и, увидав эту улыбку, он молниеносно разделался с досками и с таким неистовым усердием бросился вытряхивать пропитанные мелом тряпки у открытого окна, что на улице, казалось, поднялась настоящая метель.
— Так, посмотрим, — произнесла мисс Тейлор. Ты Боб Сполдинг, верно?
— Да, мэм.
— Что ж, спасибо, Боб.
— Можно, я буду мыть их каждый день? — спросил он.
— А может, надо дать попробовать и другим?
— Я хочу сам мыть, — сказал он. — Каждый день.
— Ладно, несколько дней помоешь, а там посмотрим, — сказала она.
Он все не уходил.
— По-моему, тебе пора бежать домой, — сказала она наконец.
— До свидания.
Он нехотя побрел к двери и вышел из класса.
На следующее утро возле дома, в котором она снимала квартиру с пансионом, он очутился именно в тот момент, когда она выходила, чтобы идти в школу.
— А вот и я, — сказал он.
— А знаешь, я не удивлена, — отозвалась она.
Они пошли вместе.
— Можно, я понесу ваши книги? — спросил он.
— Что ж, спасибо, Боб.
— Пустяки, — сказал он и взял книги.
Так они шли несколько минут, и Боб не проронил ни слова. Она бросила на него взгляд чуть сверху вниз, увидела, как счастливо и беззаботно он шагал, и решила: пусть сам нарушит молчание, но он так и не заговорил. Когда они подошли к школьному двору, он вернул ей книги.