Далекое близкое — страница 63 из 93

Скоро, скоро пролетело лето! Вот мы снова сидим в большой завозне со всеми сундуками и чемоданами, скорчившись от холода. Разыгрался ветер и поднял такие волны, что, казалось, вот-вот они зальют и поглотят нас в волжской пучине со всеми нашими богатствами — страшно было. На веслах сидели две бабы и девочка-подросток с кошачьими серыми круглыми глазами. Девочке, кажется, было жаль нас, она глядела на нас участливо, и в ее кошачьих детских глазах я получал успокоение. Долго держались мы в установленном месте, ожидая парохода: должно быть, волны задерживали его на пристанях; да и грузы к осени отовсюду поступали увеличенные партии.

Было очень трудно приставать к трапу; к нам спрыгнул матрос с канатом… Мордовались, мордовались, пока прицепились к пароходной лесенке, и наконец были подхвачены лоцманами и юнгами. На пароходе, как на море, слышались стоны от морской болезни, а волны захлестывали даже на палубу; везде было мокро, скоро и дождь пошел. Мы с радостью пробрались в общую каюту и стали обогреваться чаем. Какое счастье культура! Буфет: все, чего душа желает. О, если бы мы были побогаче!.. Но порции крошечные, а цены огромные; мы щелкаем жигулевские орехи, которыми в дорогу туго набили карманы.

Меня очень беспокоил мой еще не просохший большой холст, на котором я по всем пасмурным дням компоновал, писал и переписывал свой «Шторм на Волге». Я постоянно справлялся о нем, чтобы кто не придавил. Ну, ничего: запакованы большие холсты вместе, обложены лубками, завернуты бумагами, перевязаны веревками. Авось сохранно доедут долгий путь с пересадками.

Я не могу не думать о своей последней картине: плывет моя гибкая лыковая флотилия по Волге; привыкает к полной тишине, при которой деревья-колоссы спокойно лежат нерушимо и сами лепятся друг к другу. В шесть-семь недель, однакоже, и самое крепкое лыко от самых незаметных покачиваний успеет все-таки перетереться и перетлеть до паутинной тонкости, хотя местами они и веревками связаны… Но разве русский человек подумает о тщательном ремонте до поры до времени, то есть пока не грянет гром? А тучи уже сгущаются до тьмы; на широких разливах даже берегов не видно. Вот ослепила молния, вот и грянул гром. Забурело серой стеной внизу под разорванными клоками облаков, поднимаются белые валы и все ближе и ближе со всяким сором вдруг ураганят на наших оторопевших мореходов… Буря! Вот она перевернула треножку с котелком и сорвала куренек со всеми запасами и понесла все это в пенные гребни, рассыпала и разметала по воздуху… Какой скрип вдруг поднялся!.. Ай, какой ужас! Часть плота совсем оторвало и заворачивает в другой затон!.. На руле ничего не поделаешь; да он и оторван, остается в стороне совсем одинок, хотя все звено его и не разбросано еще пока… Такой шум и рев и от дождя-ливня и от стука бревен, что мальчик, оставшийся вдали на заднем звене, только картинно пластически изображает усилие звука, приложив руку к щеке: его совсем не слышно; а если бы и услышали — чем ему помочь?!

Вообще на Волге быстро замирает звук человеческого голоса. Чуть, бывало, отстанешь от товарищей, кричишь, кричишь, никакого ответа не слышно, товарищи идут, не оглядываясь, в полной тишине…

Прощай, Волга, Волга-матушка! Я вспоминаю свою жертву Волге. Мы ехали еще вниз тогда. В Самаре, в жаркий день, когда пароход наш остановился на два-три часа грузиться и перегружаться, мы воспользовались свободой — осмотреть город. Но велика была жажда выкупаться в Волге. Совсем близ нашей пристани общая купальня; мы в блаженном упоении не имели сил расстаться скоро с водою… Но надо было торопиться, еще много дела. Заторопившись одеваться, я не успел подхватить своих часов с цепочкой, как они ерзнули из моего летнего жилета и быстро слетели в воду бездонной купальни. Сначала я крикнул товарищам, явились даже какие-то молодцы, служащие в купальне, расспрашивали, какие часы. Часы были серебряные, с серебряной же цепочкой, они стоили двадцать четыре рубля да цепочка рублей восемь.

Некоторые даже стали раздеваться, чтобы нырять в глубину за часами… Но на меня вдруг напал какой-то эпический восторг. Не надо искать, ничего не надо! Я приношу эти часы в жертву Волге, как Садко-купец, богатый гость… Раздался звонок с парохода: нас уже сзывали в путь.

Первый звонок…

И вот только теперь, в Нижнем, я вспомнил о своей невольной жертве Волге, и мне казалось ясно, что Волга-матушка вознаградит меня по-царски за мой подарок ей. И действительно — Волга меня вознаградила впоследствии, как родного сына, щедро и широко…

Душа уже полна трепетом академической жизни: скоро начнутся научные лекции, скоро наступят и конкурсы на Большую золотую медаль.

Какова-то попадется квартира (то есть комната)? Если бы опять в том же доме… Деньги были в минусах долгов товарищам. И это меня особенно угнетало, до лишения сна.

Хорошо еще, что мы догадались из Нижнего проехать по железной дороге — это нас спасло. Пришлось платить за проезд в третьем классе, зато выигрывалось время; а на пароходах хоть нас и везли даром, но все же черепашьим шагом. Плоскодонные посуды всю душу изводили медленной тягой, а порции пароходных буфетов, казалось нам, становились все меньше и все дороже…

Мне опять сделалось страшно перед большим городом, как в первый раз… Что-то будет?.. Но в 1863 году я был один, в настроении искателя приключений: казалось, чем безысходнее, тем занимательнее жизнь. Теперь же на моем попечении был брат.

Странно, что, только перевалив черту города, я догадался, что прежде всего мне надо было явиться к моему начальнику П. Ф. Исееву и поблагодарить его за участие, которое так твердо поставило нас над западней захолустья.

— А, Репин, вы очень кстати являетесь! На днях я докладывал о вас великому князю Владимиру Александровичу[246], и он очень заинтересован: надо непременно показать ему ваши работы. К завтрему же устройте в конференц-зале ему ваши этюды, рисунки с помощью и указанием П. А. Черкасова. Около часу он осмотрит, что вы привезли.

Какой сюрприз! Великий князь Владимир Александрович был моложе меня на два года, красавец, со звонким, чарующим голосом. Я восхищался им в душе особенно потому, что он сильно напоминал мне двоюродного брата Иваню Бочарова. Те же черные кудри, те же серо-голубые глаза, полные жизни и скрытого веселья. В Иваню были влюблены все барышни; он был первейшим танцором, писал стихи на всякие случаи осиновского кружка молодежи, он был старше меня на два года, и я был до упоения восхищен его поступками: он оживлял наши балы, вокруг него только и держался весь трепет молодой жизни нашей Осиновки.

Великий князь Владимир Александрович тогда был вице-президентом Академии художеств, президентом была его тетка, великая княгиня Мария Николаевна. В. А. частенько посещал нашу Академию, и мы наблюдали его издали; всегда находилась группа досужих.

Черкасов счел наиболее удобным для обозрения разложить на полу мои этюды, эскизы и рисунки, привезенные с Волги. В назначенное время, с аккуратностью часов, великий князь приехал в Академию художеств и по широким лестницам прошел своим скорым шагом прямо в конференц-зал. Изогнувшись боком, долговязый Черкасов с вихрами на затылке что-то докладывал ему вдогонку. Вижу, они прошли к моим работам, только что разложенным вахтером на полу, и великий князь начал внимательно разглядывать их. Оторвавшись на минуту и подняв глаза на нас, выглядывавших на него из полуотворенной двери в весьма почтительном отдалении, он остановил свой взгляд на мне, и я ясно услышал, как он сказал: «А вон и сам Репин».

Я был удивлен, что он помнит меня. Он сделал мне рукой знак приблизиться и начал расспрашивать довольно подробно, особенно об эскизах. Прежде всего он указал на мой первый эскиз «Бурлаки»[247] к предположенной картине.

— Вот этот сейчас же начинайте обрабатывать для меня.

Я в молодости вообще имел способность краснеть быстро по всякому случаю и почувствовал вдруг, как до самой макушки я уподобился кумачу. Но это же опьянение собственною кровью наполнило меня и смелостью до дерзости не по этикету. И я сказал великому князю, что я больше мечтал и готовился заняться «Штормом на Волге», вот по этому эскизу[248], — указал я на самый большой свой холст.

— Хорошо, — сказал великий князь, — делайте и это для меня…

Разумеется, я был как в бреду. И меня поразило, как это он сразу остановился на «Бурлаках», тянущих лямку, которые были еще так плохи и на таком ничтожном картончике, а «Шторм» на большом подрамке собственной работы в Ширяеве и был уже и по свету и по краскам довольно разработан.

Странно, что впоследствии, в разные времена, когда картиной моей «Бурлаки на Волге» была заинтересована либеральная часть общества, а консервативная ее так хаяла, бывали очень противоречивые столкновения отзывов. С удивлением выслушивал я многих лиц разных взглядов, положений и влияний.

Так, например, когда я был уже в Париже в качестве пенсионера Академии художеств, в мастерской А. П. Боголюбова[249] встречал я многих русских, смотревших на меня с нескрываемым любопытством, не без иронии: «Ах, да, ведь вы знаменитость, слыхали, слыхали: вы там написали каких-то рыбаков. Как же! Прогремели».

А министр путей сообщения Зеленой[250] сразу начальнически напал на меня в присутствии Боголюбова у него же в мастерской:

— Ну, скажите, ради бога, какая нелегкая вас дернула писать эту нелепую картину? Вы, должно быть, поляк?.. Ну, как не стыдно — русский?.. Да ведь этот допотопный способ транспортов мною уже сведен к нулю, и скоро о нем не будет и помину. А вы пишете картину, везете ее на всемирную выставку в Вену и, я думаю, мечтаете найти какого-нибудь глупца богача, который приобретет себе этих горилл, наших лапотников!.. Алексей Петрович, — обращается он к Боголюбову, которому как заслуженному профессору поручено было Академией художеств наблюдение за пенсионерами, — хоть бы вы им внушили, этим господам нашим пенсионерам, чтобы, будучи обеспечены своим правительством, они были бы патриотичнее и не выставляли бы отрепанные ону