чи напоказ Европе на всемирных выставках…
Ну, скажите, мог ли я после этой тирады сказать министру путей сообщения, что картина писалась по заказу великого князя Владимира Александровича и принадлежит ему?!
Или еще позже:
— А скажите, пожалуйста, кому принадлежит ваша великолепная картина «Бурлаки на Волге»? Какие типы! Забыть не могу. Это была самая выдающаяся картина в русском жанре… И в Вене немец Пехт[251] дал о ней блестящий отзыв; особенно о солнце в картине и о наших типах, еще живых скифах. А где она? Разумеется, в Третьяковской галлерее, но я не помню… Да где же иначе? Какому же она может частному лицу принадлежать? И как это ее не запретили вам для выставки? Воображаю, как двор и аристократия ненавидят эту картину, как и нашего поэта-гражданина Некрасова! Вот ее проклинают, наверно, в высших сферах! И вы там на плохом счету.
А картина между тем в то время висела уже в биллиардной комнате великого князя, и он мне жаловался, что стена вечно пустует: ее все просят у него на разные европейские выставки. А надо правду сказать, что великому князю картина эта искренне нравилась. Он любил объяснять отдельные характеры на картине: и расстригу попа Канина, и солдата Зотова, и нижегородского бойца, и нетерпеливого мальчишку — умнее всех своих старших товарищей; всех их знал великий князь, и я слышал собственными ушами, с каким интересом он объяснял все до самых последних намеков даже в пейзаже и фоне картины.
По поводу картины поднялся сугубый шум в литературе, журналистике. Авсеенко напал на картину за нелепость ее выдумки, начиная с какой-то «невероятной барки с качелями» (тоже воображение работало!); Суворин, — тогда еще «Незнакомец», — Авсеенку обратил в целую армию добровольцев: Мякиненку, Пшениченку, Овсяненку, Ячмененку, Чечевиченку и других и молотил своим звонким цепом по всем башкам этих болванчиков[252]… Но писалось много и после.
Наконец, даже Ф. М. Достоевский удостоил картину весьма лестного отзыва в своем «Дневнике писателя»[253]. Это подымало уже рассуждения в толстых журналах. А главным глашатаем картины был поистине рыцарский герольд Владимир Васильевич Стасов. Первым и самым могучим голосом был его клич на всю Россию, и этот клич услышал всяк сущий в России язык. И с него-то и началась моя слава по всей Руси великой[254].
Земно кланяюсь его благороднейшей тени.
Из воспоминаний о В. В. Стасове
Владимир Васильевич Стасов был глубоко и разносторонне образованный человек, необыкновенно сведущий по многим специальностям, но особенно по искусствам; он обожал и знал все искусства.
Его кабинет в Публичной библиотеке, с предоставленным в его ведение отделом манускриптов, по своей живой деятельности был похож на справочное бюро[255]. Даже из дальних краев России сюда приезжали люди самых разнообразных специальностей за справками и разъяснениями важных вопросов.
Мне посчастливилось быть дружески принятым в большой почтенной семье Стасовых и сделаться близким свидетелем жизни этих высококультурных людей.
Владимир Васильевич, совершенно естественно, был первым лицом огромного семейства, и от него, как от солнца, шли живые лучи жизни кругом, одушевляя всех домочадцев и друзей, которых так неудержимо влекли к себе свет и жизнь Стасовых. Разумеется, не все одинаково питались главным центром — героя-полубога — света-Владимира, ярко горевшего живым пламенем, громко, откровенно для всех…
Его простота и доброжелательность особенно оживляли молодежь, подростков — и их также влекла сюда сфера высших откровений в искусствах.
А. К. Глазунов, братья Блуменфельды, Лядов, Римский-Корсаков, Антокольский, Гинцбург, Шаляпин, Ропет, Верещагин, Балакирев, Ляпунов, Кюи и много, много других лиц обоего пола — все здесь получали свою отделку, по своим стремлениям, своим гениям.
Бесконечно жаль, что Владимир Васильевич Стасов не дожил до полного торжества русской музыки в лице Модеста Петровича Мусоргского, особенно теперь, когда во всем мире сделались желанными его произведения. Только задушевная переписка Мусоргского с В. В. Стасовым[256] в конце 70-х годов открывает, какую великую помощь оказал Мусоргскому досужий ученый, владевший летописными и другими сокровищами Публичной библиотеки; Стасов рыцарски служил своему другу-музыканту редкостным историческим материалом, бывшим в его распоряжении.
Мне посчастливилось близко наблюдать процесс создания «Хованщины» и других шедевров этого вдохновенного мастера и слышать его самого, слышать, как он пел и исполнял свои творения, неожиданно яркие и всегда самобытные.
С друзьями Владимир Васильевич был необыкновенно радушен, весел и мажорно общителен. Свои семейные праздники он любил справлять широко, «на миру». Душевно радовался всем затеям друзей, родственников и особенно многочисленных родственниц. В дни именин и рождений хоромы Стасовых украшались флагами, флажками, сюрпризами, наполнялись каким-то детским торжеством и весельем, которое усиливалось какой-нибудь значительной новостью художественной сферы, вроде огромной великолепной фотографии, портрета или бюста или необыкновенно вышитого костюма (в русском стиле) и т. д. Все это умел ценить Владимир Васильевич, всему этому он так искренно и заразительно радовался, что водворялось всеобщее громкое ликование.
Владимир Васильевич был, со своей стороны, очень внимателен к близким: не пропускал дней их рождений и дней именин, ни даже панихид. Как благородный рыцарь, был очень щедр на подарки.
Владимир Васильевич привязывал к себе всех по-родственному. Глазунов с юности был всегда желанным гостем Владимира Васильевича. С ним Глазунов был очень откровенен: Владимир Васильевич знал все замыслы юного композитора. Сейчас же [придя на именины к Владимиру Васильевичу] Александр Константинович наигрывал ему новые пассажи очередной пиесы. Весь внимание, Владимир Васильевич изредка обращался к Глазунову с вопросом, с догадкой или с просьбой разъяснить то или другое место. И эти два собеседника — один, уже убеленный сединами, и другой, еще не снявший гимназического мундира, — так были связаны общим интересом, что забывали всех окружающих и не замечали, что гости все прибывают; тихо, незаметно присаживались к роялю и скоро увлекались, поддаваясь очарованию звуков.
А вот и Модест Петрович Мусоргский. При появлении его Владимир Васильевич громко и радушно раскрывает свои широкие объятия; начинается громкий пластический доклад подвижного бутуза «Модестиуса». Без всяких упрашиваний он быстро подходит к роялю, и вот уже начинают кувыркаться перед слушателями характерные неожиданные звуки звонких смешных речитативов, подхватываемых хриповатыми живыми словами композитора, и публика уже не может удержаться от восторженного хохота.
— Ба, ба, ба! Кого я вижу! — восклицает вдруг Владимир Васильевич. — Милий Алексеевич! Добро пожаловать!..
Балакирев, облобызавшись дружески с Владимиром Васильевичем, какой-то особой скрытой походкой обходит знакомых и скоро присаживается к роялю с Марией Николаевной Стасовой. Он как-то особенно играет ей, и она как-то особенно слушает его. (Мария Николаевна, дочь Маргариты Матвеевны Стасовой, была на положении душевнобольной более пятнадцати лет; нельзя было без удивления видеть, как любовно обходилась семья с невменяемой тихой больной. Мария Николаевна оправилась от недуга не скоро: более пятнадцати лет без всякой тягости выносили больную племянницу, обращаясь с ней особенно нежно.) Гости все прибывают. Вот Николай Андреевич Римский-Корсаков, Кюи, Бородин, Лядов…
Через некоторое время опять особый возглас Владимира Васильевича:
— Может ли быть? Какими судьбами?
Антокольский — только что из Парижа. Владимир Васильевич постоянно переписывался с ним; любил перечитывать его письма, поправляя грамматику невозможного коверканья русского языка. Исправленные Стасовым и напечатанные, эти письма внушают к себе большой интерес и по глубине идей и по оригинальности взгляда на вещи[257].
Дам Владимир Васильевич не мог встречать равнодушно. Любовно целует он руки вошедшей, потом выше кисти, потом предплечье и те места руки, которые Гомер очаровательно именовал лилейно-раменными — «лилейно-раменная Гера». Это особенно нежные, никогда не загорающие части тела.
Он был необыкновенно мажорен в своих чувствах, не скрывал восторгов при получении писем от дорогих его сердцу, расцеловывал послания и с глазами, полными слез, громко выражал свои обильные чувства любви.
Вообще Владимир Васильевич любил жизнь, знал ей цену, не пропускал в жизни ничего, что нас радует, наполняет, питает. Он любил изящно покушать в дорогих ресторанах — лучшие он знал как в наших, так и в заграничных городах. В Москве — Тестова и другие, в Петербурге — Донона и другие, в Париже — кафе Америкен и другие. Сколько раз, упитанные до отяжеления, мы отсиживались на бульварах, глазея на многочисленных прохожих, празднично и весело болтая!
За границей за большим табльдотом Владимир Васильевич иногда смешил меня доупаду, по-русски, громко. Веселье лилось так неисчерпаемо, что не было возможности удержаться от смеха. За столом нигде не принято так громко смеяться; мы, русские, не могли не привлекать к себе взглядов…
Еще черта у Владимира Васильевича: стоило появиться интересной даме, он вперял в нее свой необыкновенно выразительный, очаровывающий взор. Завязывалось скоро знакомство, интерес возрастал до непредвиденного перерыва, какие у путешественников наступают внезапно, — быстро прекращается и рассеивается атмосфера страсти. Это нередко бывало и в вагонах железных дорог: взгляд его больших красивых глаз был неотразим; у дам он имел успех большой. Владимир Васильевич не был однолюбом, он увлекался постоянно. Сам не был ревнив к предметам своей страсти, предоставлял им полную свободу. Он был очень откровенен и часто образно и красиво вспоминал моменты своих упоений любовью… И его не могли не любить — в нем искренность и здоровое чувство били через край, и он был так изящен и прост.