Далекое близкое — страница 67 из 93

В Париже мы посетили Лаврова[270]. Этот страшный для правительства человек жил в бедной, но обширной квартирке, так как посещали его беспрерывно. Жил он внизу, во дворе, и, таким образом, из всех верхних окон его могли созерцать соглядатаи (русские заплечные). Этот добродушный, с белой сединой старик был очень приветлив, его любили присные обоего пола; некоторые посетители его были очень интересны. Например, Орлов, красивый большеглазый брюнет в линялой синей блузе, в каскетке угольщика, странным образом соединявший в лице своем кротость ребенка с грозой завоевателя. «Ну что же, милый, — говорил Лавров, — за добродетель, за добродетель!» Это значит, что Орлов должен поставить самовар и сервировать чай на всю импровизированную компанию, человек десять-пятнадцать. Наш хозяин выразительно рекомендовал не садиться близко у окна. «Ибо теперь ведь на нас наведены сверху бинокли, и я боюсь, чтобы вас не обеспокоили визитом… Я-то их всех знаю, пора…» — и он кинул пристальный взгляд вверх. «А, это новое лицо, русский брюнет», — сказал он.


IV

С Владимиром Васильевичем мне было очень легко путешествовать. Он знал все языки, имел солидные рекомендации из Публичной библиотеки — все двери ему были открыты. У ученых всего мира установлено давно дружеское общение с коллегами, даже с незнакомыми. Так было с нами в Мадриде. Я везде сопровождал Владимира Васильевича. Мадрацо[271], директор музея, очень любезный испанец, хорошо известный Парижу художник, принял нас дружески. Музей для нас лично был открыт и после обеда, до самого вечера. Два часа мы оставались одни во всем музее. Сбрасывали пиджаки и были как дома. Я работал свою копию («Карлика» Веласкеса), а Владимир Васильевич что-нибудь читал вслух, лежа на прекрасной мягкой бархатной скамейке. Длинная скамья позволяла ему растянуться во весь рост, и мы выходили из нашей просторной мастерской лишь тогда, когда начинало уже вечереть.

Что за милый, симпатичный народ испанцы, просто невероятно.

Мы собирались в Толедо. От Мадрида это недалеко. Владимир Васильевич как-то завозился с плохо прилаженным воротничком. Я смотрю на часы: «Владимир Васильевич, поторопитесь, как бы не опоздать на поезд!» Вышли — ни одного извозчика. Наконец сели. С горы нам хорошо был виден вокзал, который находился внизу. Смотрим, поезд уже сильно разводит пары. Россинант нашего извозчика напоминал клячу Пикадореса, вроде тех, которые торрос на бое быков высоко подбрасывает своими крутыми аршинными рогами, проткнув им кишки. «Да мы уже опоздали, — повторяю я, глядя на часы. — Не вернуться ли нам, Владимир Васильевич? Смотрите, поезд сейчас тронется. Что же возница мучит свою бедную клячу? Бесполезно уже…» Видим, прислуга поезда заметила нас снизу и дружески машет руками. С горы — легко, и кляча, пошатываясь, запрыгала к нашим благодетелям; нас дружески, как добычу, проводили на наши места. Только нас ведь и ждал весь поезд! Ну, где в другой стране вы встретите такое братское участие? Не угодно ли!

Однажды в Германии какой-то пассажир повел своего сынишку на остановке (так как уборных не полагается у экономных немцев). Отец уже вернулся, втиснул обратно мальчика и сам крепко ухватился за ручку двери. Но кондуктор оторвал отца, и тому пришлось остаться. Сколько мальчик рыдал! В Берлине не скоро он дождался отца. Мы его утешали.

Испанцы — самый добрый народ на свете, самый деликатный и ласковый. Например, вошедший в вагон ночью испанец никогда не потревожит спящего и будет стоять все время, если нет свободной от спящих скамьи, будет терпелив.

Но никогда нигде на свете я не видел большего возбуждения толпы, как на бое быков. Толпа ревела, как море. Ладони трещали, как митральезы, и оскаленные зубы на загорелых рожах представляли живой ад. Владимир Васильевич принципиально не пошел [на это жестокое зрелище], а я думал только взглянуть, как это бывает.

Несчастья, живая смерть, убийства и кровь составляют такую влекущую к себе силу, что противостать ей могут только высококультурные личности. В то время на всех выставках Европы в большом количестве выставлялись кровавые картины. И я, заразившись, вероятно, этой кровавостью, по приезде домой сейчас же принялся за кровавую сцену «Иван Грозный с сыном». И картина крови имела большой успех.

Въезжая в прославленный своей жаркой погодой Мадрид, мы попали в грозу, и потом целую неделю стояла прохлада: надо было надевать пальто, особенно по вечерам. После того как на бульваре в Барселоне в первом часу ночи мы проспорили, шагая вдвоем целый час, о Верещагине и о значении портрета в искусстве, мы забыли даже подумать о том, что вышли взглянуть на интересных красавиц Испании, выходивших гулять только ночью, чтобы не загореть от солнца. Между тем Владимир Васильевич частенько напоминал мне, что я непременно должен написать здесь красавицу. Я вполне разделял его серьезное требование от искусства, но как?.. Надо было ждать случая. И случай представился. В Hôtel del Sol за нашим огромным табльдотом появилась наконец красивая дама. Владимир Васильевич узнал, что она «кубанка», приехала с мужем с острова Кубы. Муж был военный, напоминал в точности наших военных времен Александра I, даже блондин. Она на первый взгляд показалась нам чуть не идеалом красоты. Но, конечно, при незнании языка и незнакомстве с этой четой, я уже относил и эту встречу к числу многих уличных, когда мы, оглядываясь, только умиленно вздыхали. «Как! — говорит Владимир Васильевич, угадав мои способности Подколесина, — хотите? я устрою, вы будете ее писать!»

И он быстро подлетел к ним, разговорился, объяснился и скоро уже рекомендовал им меня — русского художника. Скоро сговорились писать в читальном зале, довольно просторном, где в дневные часы публики бывало мало и можно было удобно устроиться без помехи нашим сеансам.

Наша красавица «кубанка» оказалась дамой очень скромной, довольно безвкусно одетой и без всякого женского кокетства. И куда, главное, куда девалась ее красота?! Это была самая простая, самая обыкновенная и очень молчаливая дама. Муж пришел только на первый сеанс и скоро ушел. Владимир Васильевич, несмотря на всю свою развязность галантного кавалера, ничем не мог победить безысходной скуки, которая нами овладела. Слава богу, дама сидела добросовестно, безукоризненно держалась своей точки, строго отбывая свои минуты сеанса. Она даже не любопытствовала взглянуть, что выходит на моем небольшом этюдном панно. Мы радовались только концу полуторачасового сеанса. Этюд вышел очень заурядный, неинтересный[272].

Приходит на мысль: часто, т. е. почти всегда, когда позируют очень безукоризненно, терпеливо, портрет выходит скучный, безжизненный и, наоборот, при нетерпеливом сидении получаются удачные сюрпризы. Так, например, у меня с П. М. Третьякова, который сидел с необычайным старанием, портрет вышел плохой, а Писемский, вскакивавший каждые пять минут для отдыха, помог мне. Его портрет имел большой успех[273].

Однажды Владимир Васильевич был обрадован моим успехом у учеников Мадридской академии художеств. Он пришел попозже. Я копировал с веласкесовского «Мениппа»[274] — копировал легко и быстро. Я был окружен толпою учеников, стоявших за моей спиной. Один из молодых людей после очень привязался ко мне, и мы много гуляли с ним по пустырям в окрестностях Мадрида.


V

Боюсь, что я пишу слишком много [о посторонних вещах, между тем главного я еще не сказал]: кто, собственно, он был, Владимир Васильевич Стасов?

Это был рыцарь в благороднейшем смысле слова. Он казался рожденным для искусств. Прожил много времени своей молодости во Флоренции и там пристрастился к искусствам. Все, что относилось к этой области, было его сферой. Он всесторонне изучал все роды искусств всех стран и эпох, знал всех авторов, писавших об искусстве. Но он не был теоретиком, не был человеком книги и формы. По жизненности своей натуры и по рыцарской складке своего темперамента он быстро во всеоружии становился на страже и зорко следил за появлением на горизонте новых явлений. Первый пыл восторженной души его, еще юноши-правоведа, вызвал в нем его товарищ Александр Николаевич Серов. Они вместе учились, читали, спорили и писали друг другу в то время идейно-страстные письма. В зрелых годах они разошлись, но выбор Стасовым товарища для обожания и надежд, разумеется, вполне достоин рыцарского внимания.

С молодых лет Стасова особенно занимает музыкальный мир: Балакирев и плеяда Русского музыкального общества — Кюи, Бородин, Римский-Корсаков и другие лица, из числа которых он особенно страстно впивается в Модеста Мусоргского. О нем Владимир Васильевич с первых строк, посвященных его памяти, говорит: «Мусоргский принадлежит к числу тех людей, которым потомство ставит монументы». Не могу не привести здесь несколько строк самого Мусоргского из письма к приятелю 1873 года (кажется, это к В. В. Стасову):

«Скоро на суд!.. Бодро до дерзости смотрим мы в дальнюю музыкальную даль, что нас манит к себе. И не страшен суд. Нам скажут: „Вы попрали законы божеские и человеческие“, мы ответим „да!“ и подумаем: „То ли еще будет!“ Про нас прокаркают: „Вы будете забыты скоро и навсегда“. Мы ответим: „Non, non et non, madame!“»[275].

Свое маленькое предисловие к очерку «Памяти Мусоргского» Владимир Васильевич кончает словами: «С нас достаточно и той счастливой гордости, что мы были современниками одного из самых великих людей русских»[276]. Вот с какой верой взирал Владимир Васильевич на Мусоргского, вот почему он с такой неусыпностью оберегал его в житейских невзгодах.