Чимабуэ, как просыпающийся к жизни ребенок, в искусстве обретает собственный стиль; стиль этот не в сюжетах, не в сочинении — он выражается еще только в собственной черте и в собственном его вкусе к краскам еще очень бедной, примитивной палитры. Джиотто более легок, прост и наивен. Не задумываясь, не мудрствуя, он расписал фресками всю средину верхнего храма св. Франциска, которая производит веселое впечатление детского лубочного искусства. Никогда при взгляде на эти архаические попытки мне не пришло бы в голову ставить их хоть с какой-нибудь стороны идеалом в искусстве. Но вкусы к искусствам до такой степени индивидуальны, что ни под какие законы, вероятно, их подвести нельзя, и о них давно уже не спорят.
«Распятие» Ге меня поразило. После неясных, младенческих представлений полусонного воображения, которое с великим напряжением иногда приходилось угадывать в выцветших фресках Чимабуэ и Джиотто, передо мною вдруг открыл страшную трагедию современный художник, без условной маскировки, с поразительной резкостью и правдой. Особенно сильное впечатление производит голова Христа на кресте. Великое страдание запечатлелось на претерпевшем до конца лице божественного страдальца и на всем его слабом теле, носившем в себе такой великий дух… Темный воздух заносится вихрем подымающегося песка; больше ничего на фоне… К сожалению, разбойник совсем карикатурен. На эту картину, как видно, Ге положил много труда, чтобы кое-как наверстать забытое уменье писать и рисовать человеческое тело; она исполнена сносно.
Вообще в последнее время он стал серьезнее относиться к искусству; это выразилось в его последних портретах, особенно в портрете Костычева, который уже можно считать вполне художественной вещью.
Меня очень удивило, что «Распятие» Ге для выставки не разрешили. Я никак не мог разгадать причину запрещения ее. Безобразен разбойник? Но такие ли безобразия воспроизводило старогерманское искусство? Европейские музеи полны произведениями этой эпохи, особенно в Брюсселе. И их со стен не снимают. Иконы, бывшие в церквах, повешены теперь в музеях; они сохраняются там как образцы искусства известной эпохи.
Разумеется, не за неудовлетворительное искусство сняли «Распятие» Ге с выставки. Искусство у нас на последнем плане даже у большинства наших художников. В их специальном деле искусство как искусство играет второстепенную роль. Очень высокое искусство считается даже ненужной, излишней роскошью. Это все еще у нас презренное «искусство для искусства».
У нас художник не смеет слишком отдаваться искусству и изучать его само по себе, как красоту, как совершенство форм, как технические приемы для достижения большого совершенства в выполнении. Это Шопенгауэр там допускает для художника как главный принцип важность и значение в достижении выражения формы как таковой, совершенствование собственного взгляда на внешний мир для изучения его, даже целыми школами, для более высокого воспроизведения. «Это чисто познаваемая, — говорит он, — сторона мира, и повторение ее в каком-либо искусстве — элемент художественный. Его приковывает созерцание зрелища объективизации воли…» И далее: «Это чистое, истинное и глубокое познание существа мира является ему целью в самой себе…»
У нас же царят еще утилитаризм и литература в живописи. Обязательными признаются только литературные традиции. Еще и теперь многие, даже художники, защищают тенденцию в искусстве, принимая ее как завет литературы. Так, например, наш известный пейзажист А. А. Киселев пишет в «Артисте» (№ 29, апрель 1893 г., стр. 51): «Пусть новейшая художественная критика упрекает наших художников в идеях сороковых и шестидесятых годов, называя эти идеи тенденциями. Мы не имеем причины стыдиться этих тенденций, завещанных нам такими писателями, которым как гениальным художникам поклоняется современная Европа (Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Тургенев, Толстой). Тенденции эти не идут вразрез с идеалами нашего искусства. Напротив, они одухотворяют и возвышают его. Чистые от всяких корыстных и эгоистических побуждений, они-то и есть идеалы этого искусства, без которых оно не могло бы и существовать».
И это пишет наш прекрасный пейзажист, который навсегда, самым родом своего искусства, удален от всяких тенденций!
Еще более ясно и откровенно высказался покойный М. П. Мусоргский в письме к В. В. Стасову. Могучий талант, оригинальный в музыке, и в слове могуч и оригинален. «Не музыки нам нужно, не слов, не палитры и не резца, нет, чорт бы вас побрал, лгунов, притворщиков e tutti quanti, — мысли живые подайте, живую беседу с людьми ведите, какой бы сюжет вы ни выбрали для беседы с ними». В другом письме: «Художественное изображение одной красоты в материальном ее значении — грубое ребячество, детский возраст искусства»[314].
У нас еще немыслимы такие художники, как Мейсонье, Фортуни, художники жизни и формы самих по себе, работавшие всю жизнь в чистейшей сфере искусства для искусства. Мейсонье в своих миниатюрах с самыми незатейливыми сюжетами строгостью рисунка и глубоким знанием форм достигает значения великого художника; Фортуни поразил всех современных художников Европы недосягаемым изяществом в чувстве форм, колорите и силе света. Воллон[315] считается в Париже царем живописцев, хотя всю жизнь пишет только nature morte. «Но это праздная забава, он забавлялся», — сказал, увидев работы Фортуни, один наш русский художник. Он прав. Но разве не праздная забава вся опера Глинки «Руслан»? Один очень знаменитый писатель сказал про Пушкина: «свистун». Может быть, с точки зрения морали искусство для искусства не только бесполезно, а даже вредно. Но равнодействующая всей жизни идет своим путем и ценит дороже всего эти бесполезные совершенства. Все замечательные музеи Европы, в самых лучших образцах, представляют только эти безидейные драгоценности и хранят их, как перлы, брильянты и прочие драгоценные каменья, вставленные в золотые, тончайшей работы сосуды, короны, сбруи, вазы и прочие ненужные редкости[316].
Однажды, под впечатлением одной из наших содержательных и интересных выставок, я случайно натолкнулся на сформованный обломок из фронтона Парфенонского храма. Обломок представлял только уцелевшую часть плеча. Меня так и обдало это плечо великим искусством великой эпохи эллинов! Это была такая высота в достижении полноты формы, изящества, чувства меры в выполнении. Я забыл все. Все мне показалось мелко и ничтожно перед этим плечом.
Конечно, выше всего великие, гениальные создания искусства, заключающие в себе глубочайшие идеи вместе с великим совершенством формы и техники; там вложены мысли самого создателя, невыразимые, непостижимые. Те мысли выше даже их гениальных авторов; они, как высшие откровения, внесены ими туда невольно, непосредственно, по вдохновению свыше, осеняющему только гениев в редкие минуты просветления.
Но художник-пластик в простоте сердца имеет полное право воспевать и увековечивать художественность форм и жизни природы и свои фантазии, не мудрствуя лукаво, если господь не одарил его гениальным разумом и мудростью философа. Одна внешность природы и индивидуальностей так невыразимо прекрасна, так глубока, разнообразна, что может служить неисчерпаемой сокровищницей даже для самых огромных сил человека на всю его жизнь.
Идеи вековечны и глубоки только у гениальных авторов; но разве гениальность обязательна для всякого смертного?
Разве мы вправе требовать от всякого художника философского понимания явлений жизни, прощая ему даже небрежность и грубость выполнения? Нет более жалкого и бестактного явления, чем ограниченный человек, который пыжится выказать глубокую премудрость. Что может быть скучнее его поучений! Бездарным, холодным ремеслом — до искусства ему не подняться — он иллюстрирует популярные идеи, а рассудочные люди стараются возвеличить его за благие намерения — он-де служит идее общего блага.
Мне кажется, он опошляет даже самое это благо заурядным отношением к нему.
И небольшие силы художников плодотворны и симпатичны, когда они с любовью работают над специальными и посильными задачами. Бесконечно разнообразны отделы и темы искусства, неистощим художественный интерес явлений и форм природы и фантазии человеческой. Важно только не насиловать себя в угоду нерациональным требованиям представителей других областей. Надо крепко отстаивать свободу своей индивидуальности и цельность своей сферы.
По справедливости, художник обязан изучать искусство для искусства и более всего интересоваться им с этой стороны. И несправедливо упрекать скромного художника за то, что он пишет всю жизнь только этюды с натуры, если его этюды художественны, пилить его обязательством творчества, фантазии, если у него к этому нет дара. Недобросовестно выбивать его из его колеи, сбивая на чуждую ему дорогу. Художники большей частью люди впечатлительные, робкие; притом и специальное занятие искусством так поглощает их энергию и время, что они уже бывают бессильны бороться с господствующими требованиями общества.
Самый большой вред наших доктрин об искусстве происходит от того, что о нем пишут всегда литераторы, трактуя его с точки зрения литературы. Они с бессовестной авторитетностью говорят о малознакомой области пластических искусств, хотя сами же они с апломбом заявляют, что в искусствах этих ничего не понимают и не считают это важным.
Красивыми аналогиями пластики с литературой они сбивают с толку не только публику, любителей, меценатов, но и самих художников.
А на самом деле в этих искусствах очень мало общего. Соприкасается словесное искусство с пластическими только в описаниях, но и здесь разница в выполнении огромная: то, что художник слова может выполнить двумя словами, в две секунды, живописец не одолеет иногда и в два месяца, а скульптору понадобится на это два года, — так сложна бывает форма предмета. Зато форму эту во всей осязательной полноте никогда не представит слово. Точно так же, как фабулы, рассказа, диалога, вывода и поучений, никакие искусства, кроме словесного, не выразят никогда.