– Оказывается, любовь – та еще злодейка! – вырвалось у нее, и Каймеры рассмеялись.
– Меня восхищает Лу Саломе. Она сама выбирала мужчин и сама же их оставляла. И отвергала любую интимную близость, если не желала этого сама. Даже здесь, в Германии, некоторые заблуждаются на ее счет, упрекая в многочисленных любовных связях и перешептываясь, дескать, проблемная дамочка, оттого и брошенная многими. Ох уж эти женские языки. Но выбор всегда был за ней, и ставила точку в отношениях тоже она. И хотя весьма многие пошли на суицид из-за нее, она не изводилась бессмысленными угрызениями совести. Поистине восхитительная женщина. А ведь она, приехавшая из гибнущей России, даже не была чистокровной немкой!
Сказав это, госпожа Каймер многозначительно посмотрела на гостью. В ее ободряющем взгляде ощущалась теплота. Он словно бы призывал ее найти мужество и брать пример с удивительной страстной немки русского происхождения.
Во время вечерней трапезы, начало которой положил тыквенный суп, она беседовала с супругами на смеси ломаного немецкого и английского.
– Я слышал о вашем отце. Он был на редкость выдающимся ученым. Узнав трагическую новость, мы с профессорами собрались вечером и минутой молчания почтили его память. А еще дали обещание, что сделаем все возможное для защиты прав человека и установления демократии в Корее.
– Благодарю вас.
Кухня и гостиная в доме Каймеров были объединены. В центре располагался обеденный стол, покрытый белоснежной льняной скатертью, длинные тени свечей от высоких подсвечников отбрасывали решетчатый узор на простую, без изысков, посуду. В этом доме с более чем столетней историей было довольно зябко, что вообще характерно для немецкого жилья. Царивший здесь вечерний полумрак рассеивали несколько свечей и неяркий торшер в гостиной, тусклый свет от которого помогал ей скрыть едва сдерживаемые слезы, грозившие вот-вот хлынуть из глаз. Дождь за окнами не прекращался.
– Это последнее письмо, которое мы получили от вашего отца.
Профессор Каймер протянул тонкий бумажный листок, густо исписанный мелким почерком на плохо понятном ей немецком языке.
– Похоже, оно было написано уже по возвращении из карательных застенков, где его подвергли пыткам. Вы знаете, он процитировал строки Альфреда Дельпа, погибшего в нацистской тюрьме. Вероятно, он поступил так из-за правительственной цензуры, которой подвергалась вся зарубежная почта.
Прошу, любите эту нацию, что отрезана от мира,
Предана и не имеет силы,
Брошена на произвол судьбы…
Я прошу тебя, люби
Страну, что внешне бравурно чеканит гордый шаг,
Бахвалится стабильностью правительственных благ…
На деле же убогую, по сути одинокую,
Погрязшую в глубокой тоске…
Ведущую к незнанья тупику: а что же дальше?[15]
В конце концов она все-таки расплакалась. Переживая, что слезы упадут на тонкую почтовую бумагу, она крепко прижала к груди письмо – последнюю память об отце. Когда же оно было написано? Мать куда-то ушла, а она, его дочь-старшеклассница, запершись в своей комнате, весь день напролет слушала новинку того времени – цифровое радио, отгораживаясь этой звуковой завесой от всего мира. Отец же тогда, видимо из последних сил, писал это письмо. Она вдруг снова ощутила, что тоска по нему сильнее чувства вины. Ее с головой накрыло нестерпимое чувство утраты. Она испытывала благодарность и одновременно печаль из-за того, что последние минуты жизни отца вылились не в обиду и проклятие, а стали благословением, молитвой за предавшую его страну, за пытавший его народ и за людей, что истязаниями свели его в могилу.
Взгляд упал на пустой стул рядом. Возможно, когда-то за этим столом в доме профессора Каймера сидел и отец…
Даже тусклый свет свечей не мог скрыть ее вздрагивающие плечи. Неудержимые слезы говорили о том, что, сколько бы ни минуло лет, она не свыкнется с потерей отца. Смерть или вечная утрата – единственно доступная нам вечность на этой земле. Супруги Каймер в деликатном ожидании тихонько сидели рядом, давая ей вволю выплакаться. Должно быть, прошло какое-то время, пока она наконец подняла голову, совладав с собой.
– Благодарю вас. Знаете, больше всего мне не хотелось плакать в полном одиночестве в своей сиротливой общежитской комнате.
Кажется, эти слезы помогли ей почувствовать себя своим человеком в Берлине. Вскоре она начала ходить на встречи студентов, приехавших из Кореи. Впервые попробовала на вкус черный ржаной хлеб под названием «фолькорнброт» и даже смогла привыкнуть к сливкам-пахте.
Члены корейского студенческого клуба, куда она записалась, усаживались в темной комнате и крутили пленку Хинцпетера о резне во время восстания в Кванджу, после чего с налитыми кровью глазами жарко дискутировали. Иногда собирались вместе покурить гашиш, и для кого-то это увлечение травкой вместо учебы перерастало в зависимость. Терзаемые чувством вины из-за того, что оставили родину и прозябали здесь, молодые люди заглушали угрызения совести алкоголем и наркотиками. Комфортная жизнь в передовой, развитой стране, увы, способствовала развитию пагубных привычек. А затем донесся слух о том, что из семидесяти студентов, учившихся на ее кафедре в Корее, выпустились лишь тридцать пять. Многие погибли или попали в застенки или же подались на фабрики готовить революцию.
А тем временем она познакомилась в Берлине с земляком, таким же, как и она, корейским студентом – будущим отцом их дочки Арым, не замедлившей появиться на свет. История повторялась: как и Арым, они в свое время тоже «превысили скорость» – зачали ребенка неженатыми. Пришлось в срочном порядке вернуться в Корею и сыграть свадьбу. Мать встретила ее с гневной гримасой, той самой, которую она снова увидела сегодня в доме у сестры. Но округлявшийся день за днем живот урегулировал все недоразумения. В редких письмах к сестре она отмечала, что жизнь развивается по банальному сюжету, который так любит пересказывать на разные лады уличная желтая пресса.
10
– В итоге Хемингуэю так и не удалось прикипеть душой ни к одной женщине. Частично из-за темперамента. Хотя не секрет, что и первая любовь здесь тоже сыграла не последнюю роль. Все же он узнал о предательстве возлюбленной, так что, в принципе, понятно, почему он не верил в вечную любовь. Вот и психология утверждает, насколько важны воспоминания о первых впечатлениях. Сегодня днем, во время посещения дома-музея Хемингуэя, мне, между прочим, внезапно на ум пришел рассказ о первой любви нашей Ли Михо.
После небольшой морской прогулки, насладившаяся закатным солнцем, их компания устроилась в баре на побережье Ки-Уэста; там и зашла речь о Хемингуэе. О его первой любви и спутницах жизни, а также о шестипалых котах. И тогда профессор Пак с кафедры английской литературы – поэтесса, увлекающаяся психологией, делившая с ней гостиничный номер, сказала:
– Ваша проблема, Ли Михо, в том, что вы не доверяете людям. В особенности мужчинам. И не просто мужчинам, а именно возлюбленным… Первый опыт – штука важная, а поскольку ваш первый любимый мужчина исчез в пору ранимого переходного возраста… Как результат, вы отвергаете все предложения о знакомстве.
Сказанное прозвучало в полушутливом тоне.
– Неужели я поведала вам историю своей первой любви? – парировала она.
– Ну да! А то от кого бы я узнала?
После минутного раздумья она рассмеялась.
– И что это на меня нашло? Вообще-то, я не думаю, что ту историю можно считать первой любовью. Не припомню, когда успела разоткровенничаться, но в любом случае на тот момент я не знала, что он женился на другой. Мне ведь стало известно об этом совсем недавно. В общем, до меня дошли смутные слухи о его романе; и оказалось, что это происходило примерно в то же самое время, когда он сделал мне нечто вроде предложения. Все-таки не укладывается в голове: как, будучи студентом католической семинарии, он умудрялся «сидеть на двух стульях»? Или же я, старшеклассница, нафантазировала себе невесть что… Кто знает, всякое бывает… Однако на первую любовь все это не тянет – ничего особенного, из ряда вон выходящего между нами не произошло.
Ее пространные объяснения рассмешили коллегу с кафедры английской литературы…
– Ну вы даете! Между прочим, вы не единожды про это рассказывали. Иногда за кружечкой пива, а в последний раз – в этом году, на новогоднем вечере с профессорами. Мы тогда еще остались посидеть «между нами, девочками», помните? Так вот, на тех наших посиделках вы вновь затянули свою старую песню. Стоит вам лишь чуть захмелеть, и пошло-поехало. Вообще-то, имейте в виду, что мы меж собой тайком уже подхихикиваем: если наша Ли Михо снова вытащила на свет ту историю, значит, она уже подшофе. И немного погодя она скажет: «Мне пора домой. Кажется, я опьянела…» Затем со словами «Я пошла» поднимется с места и непременно добавит следующее: «Признаться, я и сама не знаю, была ли это любовь… наверно, все-таки нет…» Неужто не помните? Ну и дела! Я думаю, если подобное повторяется из раза в раз, скорее всего, это и вправду любовь!
Несмотря на свои уже немолодые годы, коллеги гоготали, словно школьники-подростки. Сконфузившись, она даже чуть покраснела. Хотя нельзя сказать, что услышанное ее слишком смутило. Просто взяла себе на заметку, что, оказывается, под градусом она начинает чудить, – значит, следует вести себя разумнее…
– Выходит, действительно рассказала! Вот и сейчас я как раз собиралась произнести ту заветную фразу…
– Знаете, а я все равно по этой части очень даже завидую вам, профессор Ли! Я вот, к вашему сведению, до сих пор живу с мужчиной, которого встретила на первом свидании вслепую еще в студенчестве. И мне тоже хочется добавить, что не знаю, можно ли назвать это любовью. Ну куда это годится, если человек из области литературы, к тому же пишущий стихи, проживает такую скучную, ничем не примечательную жизнь? Пусть не столь яркую, как у Хемингуэя, но разве не следует хранить в своем сердечном арсенале хотя бы одну-единственную первую любовь, что будет живо напоминать о себе во время дождя или листопада или в караоке?