нскую империю. Именно Россия, ибо ни одно другое государство не имеет для этого достаточных оснований... Но, господа, величие обязывает! Я говорю не о патриотизме. И не о шовинизме, упаси Бог, я по ту сторону и православия, и католичества, я в лоне вселенской Церкви". "А вам не кажется, что при таком взгляде наша история выглядит не очень привлекательно, русский народ оказывается уж слишком пассивен..." "Вот именно,- подхватил хозяин,- ты, матушка, не так уж глупа!" "Георгий Романыч!" - сказала хозяйка укоризненно. "Вот именно. Хгм!" Она спросила: "Еще чашечку? Вы, наверно, скучаете". "Нет, что вы,- возразил приезжий,- у меня вопрос, если позволите..." Петр Францевич приосанился. Но тут произошла заминка. Маленький инцидент: два мужика, на которых уже некоторое время с беспокойством оглядывалась хозяйка, подошли к сидящим в беседке. ХIV Два человека, по виду лет за пятьдесят, один впереди, щупая землю палкой, другой следом за ним, положив руку ему на плечо, оба в лаптях и онучах, в заношенных холщовых портах, в продранных на локтях и под мышками, выцветших разноцветных кафтанах с остатками жемчуга и круглых шапках, когда-то отороченных мехом, от которого остались теперь грязные клочья, с лунообразными, наподобие кокошников, нимбами от уха до уха, остановились перед беседкой и запели сиплыми пропитыми голосами. Вожатый снял с лысой головы шапку и протянул за подаянием. "Это еще что такое? - сказал Петр Францевич строго.- Кто пустил?" Слепцы пели что-то невообразимое: духовный гимн на архаическом, едва ли не древнерусском языке, царский гимн и "Смело товарищи в ногу", все вперемешку, фальшивя и перевирая слова, на минуту умолкли, вожатый забормотал, глядя в пространство белыми глазами: "Народ православный, дорогие граждане, подайте Христа ради двумя братьям, слепым, убиенным..." "Господи... Анюта! Куда все подевались? Просто беда,- сказала, отнесясь к гостю, хозяйка.- Прислуга совершенно отбилась от рук". "Мамочка, это же..." - пролепетала дочь. "Этого не может быть! - отрезала мать.- Откуда ты взяла?" "Мамочка, почему же не может быть?" Отец, Григорий Романович, рылся в карманах, бормотал: "Черт, как назло ни копья..." Петр Францевич заметил: "Я принципиальный противник подавания милостыни. Нищенство развращает людей". "Боже, царя храни",- пели слепые. "Надо сказать там, на кухне...- продолжала хозяйка.- Пусть им дадут что-нибудь". "Может быть, мне сходить?" - предложил гость. "Нет, нет, что вы... Сейчас кто-нибудь придет". "Интересно,- сказал приезжий,- как они здесь очутились. Если не ошибаюсь, они были убиты, и довольно давно. Вы слышали, как они себя называют? Подайте убиенным". "Совершенно верно, убиты и причислены к лику святых. А эти голодранцы - уж не знаю, кто их надоумил. Недостойный спектакль! - возмущенно сказал Петр Францевич. Слепцы умолкли. Шапка с облупленным нимбом все еще тряслась в руке вожатого.- Обратите внимание на одежду, ну что это такое, ну куда это годится? Уверяю вас, я знаю, о чем говорю. В конце концов это моя специальность... Вспомните известную московскую икону, на конях, с флажками. Я уж не говорю о том, что князья - и в лаптях!" Братья наклонили головы и, казалось, внимательно слушали его. Девушка произнесла: "Может быть, спросим..." "У кого? У них?" - презрительно парировал Петр Францевич. Хозяйка промолвила: "Наш народ такой наивный, такой легковерный... Обмануть его ничего не стоит". "Как назло, ну надо же...- бормотал Григорий Романович.- Ma che`re, у тебя не найдется случайно..." "Кроме того,- сказал приезжий,- они были молоды. Старшему, если я только не ошибаюсь, не больше тридцати..." "Совершенно справедливо!" Наконец явился Аркадий с деловым видом, с нахмуренным челом, в рабочем переднике и рукавицах. "Аркаша, пусть им что-нибудь дадут на кухне". "Да они не голодные,- возразил он,- на пол-литра собирают". "Боже,- вздохнула хозяйка.- Что за язык!" "Кто их пустил?" - спросил строго Петр Францевич. "Сами приперлись, кто ж их пустит! Давно тут околачиваются. Ну, чего надо, гребите отседова, отцы, нечего вам тут делать!.. Давай, живо!" приговаривал Аркаша, толкая и похлопывая нищих, и компания удалилась. Наступила тишина, хозяйка собирала чашки. Петр Францевич, заложив ногу на ногу, величаво поглядывал вдаль, покуривал папироску в граненом мундштуке. "Вы, кажется, хотели мне возразить",- промолвил он. "Я?" - спросил приезжий. "Вы сказали, у вас есть вопрос". "Ах да! - сказал приезжий.- Я не совсем понимаю. Каким образом можно согласовать вашу концепцию с тем, что произошло в нашем столетии?" Петр Францевич с некоторым недоумением взглянул на гостя, как бы видя его впервые. "Что вы имеете в виду?" - спросил он холодно. "Что я имею в виду? Ну, хотя бы революцию и... все, что за ней последовало. По-вашему, это тоже самоотречение?" Петр Францевич ничего не ответил, а хозяин осмотрелся и спросил: "Где же Роня?" Оказалось, что дочки нет за столом. Путешественник почувствовал, что выпал из беседы. "Разрешите мне откланяться,- пробормотал он, вставая,- ваша уютная дача, я назвал бы ее поместьем..." Хозяйка мягко возразила: "Это и есть поместье, здесь мой дед жил". "Да, но... Угу. Ах вот оно что!" "Заглядывайте к нам. Будем рады". "Спасибо". "Мы даже не спросили, как вам живется в деревне". "Превосходно. Люди очень отзывчивые". "О да! Где еще встретишь такое добросердечие?.. Я так люблю наш народ". "Я тоже",- сказал приезжий. Он не удержался и добавил: "Но знаете... Это поместье и моя деревня - это даже трудно себе представить. Два разных мира. Куда все это провалилось?" "Провалилось? Что провалилось?" "История,- сказал приезжий.- Мы говорили об истории". "Я так не думаю",- сопя, сказал хозяин. "Не следует ли сделать противоположный вывод? - вмешался Петр Францевич.- А именно..." "Где же это Ронечка?" "Позвольте, я поищу ее". "Да, да, сделайте одолжение... Смотрите, какие тучи". Постоялец вернулся домой, промокший до нитки. ХV Проснувшись перед рассветом, я угадывал в потемках жалкое убранство моей хижины, мне до смерти хотелось спать, но заснуть я уже не мог. Настроение мое было смутным, в мыслях разброд. С одной стороны, я был рад моим новым знакомым, а с другой - как быть с моим намерением сосредоточиться, остановить свою жизнь? Меня встретили весьма приветливо, и я предчувствовал, что не удержусь от искушения продолжить знакомство. Надо бы расспросить Мавру, наверняка она что-нибудь слышала об этих людях. Солнце уже сверкало позади моей избы, я фыркал под холодным душем, мне стало весело, я вернулся в мою сумрачную комнату; прихлебывая кофе, я озирал разложенные на столе письменные принадлежности, и голова моя была полна разнообразных планов. Все, что происходило со мною в последние недели, могло бы послужить предисловием к моей работе; я подумал, что следовало бы описать приезд, описать всю длинную дорогу, которая теперь представлялась мне почти символической. Перед глазами стоял первый день, заляпанная грязью машина, заколоченные окна деревенского дома. Я увидел себя стоящим на пороге моего будущего жилья, стройные предложения, как световая надпись, бежали у меня в голове, не хватало лишь первой фразы. Это был хороший признак: я знал, что писанию всегда предшествует замешательство, короткая пауза с пером, повисшим над бумагой. Вроде того как лошадь переступает ногами на одном месте, раскачивает оглоблями тяжелый воз, прежде чем нажать плечами и двинуться вперед, кивая тяжелой головой. Я прибег к известному приему. Окунув перо в чернильницу, поспешно начертал первые пришедшие на ум слова: "Не так уж далеко пришлось ехать, но едва лишь свернули на проселочную дорогу, как стало ясно, что..." Моя рука снова зависла над бумагой, я перечеркнул написанное и начал так: "Два окошка, выходившие на улицу, были крест-накрест заколочены серыми и потрескавшимися досками. Шофер вытащил из багажника железный ломик и..." "Молочка! - раздался голос Мавры Глебовны.- Ба,- сказала она, входя в избу,да ты уже встал". Она поставила передо мной крынку и уселась напротив. Умытая, ясноглазая, мягколицая. На ней был чистый белый платок, она подтянула концы под подбородком. "Чего так рано-то?" "Да вот...- проговорил я, все еще с трудом приходя в себя, ибо инерция включенности в писание может быть так же велика, как инерция, мешавшая двинуться в петляющий путь по бумажному листу.- Да вот.- Я показал на то, что лежало на столе, скудный улов моей фантазии.- А ты уж и корову подоила?" "Эва, да я знаешь, когда встаю? Все ждала, будить тебя не хотела". "Я тоже рано встал". "Отчего так? Куды торопиться?" "Не спится, Маша". "Мой-то,- сказала она, понизив голос,- в область уехал. Совещание или чего". Область - это означало "областной центр" - от нас, как до звезд. "Он у тебя важный человек". "Да уж куда важней". Наступила пауза, я поглядывал на свою рукопись. "Я чего хотела сказать. Василий Степаныч все одно до воскресенья не приедет... Может, у меня поживешь?" "Неудобно,- сказал я.- Увидят". "Да кто увидит-то? Аркашка, что ль? Он вечно пьяный. Или на усадьбе работает. Листратиха, так и шут с ней". "Послушай-ка...- пробормотал я, взял ручку и зачеркнул неоконченную фразу. Мне было ясно, что не нужно никаких предисловий; может быть, позже мы вернемся к первым дням, а начать надо с главного.- Что это за усадьба?" Ответа не было, я поднял голову, она смотрела на меня и, очевидно, думала о другом. "Чего?" "Что это за люди?" "Которые?" "Ну, эти". "Люди как люди,- сказала Мавра Глебовна, разглаживая юбку на коленях.Помещики". "Какие помещики, о чем ты говоришь?" "А кто ж они еще? Ну, дачники. Вроде тебя". Вздохнув, она поднялась и смотрела в окошко. Я налил молока в кружку. "В старое время, еще до колхозов, были господа, вот в таких усадьбах жили,раздался сзади ее голос.- Я-то сама не помню, люди рассказывают. Деревня, говорят, была большая, землю арендовали". "У тех, кто жил в этой усадьбе?" "Может, и у тех, я почем знаю. Их потом пожгли. Тут много чего было. И зеленые братья, и эти, как же их,- двадцатитысячники". "Пожгли, говоришь. Но ведь дом цел". "Может, не их, а других. Люди говорят, а я откуда знаю?" Я сидел, подперев голову руками, над листом бумаги, над начатой работой, мои мысли приняли другой оборот. Смысл моего писания был заключен в нем самом. О, спасительное благодеяние языка! Письмо - не средство для чего-то и не способ кому-то что-то доказывать, хотя бы и самому себе; письмо повествует, другими словами, вносит порядок в наше существование; письмо, думал я, укрощает перепутанный до невозможности хаос жизни, в котором захлебываешься, как тонущий с