Дальний Лог. Уральские рассказы — страница 11 из 37

– Дак за этим и пришел. Заколебал потому что. Погладит с вечера рубашку, за стол усядется… Ты уж подбодри его как-нибудь, – Егорыч искательно улыбнулся, – пусть он язык-то развяжет, а там как знаешь: да так да, нет так нет, но от нас-то хоть он отстанет, по крайней мере!

– С ума вы все посходили, – задумчиво проговорила Таисия.


В этот вечер Севостьянов снова нагладил рубашку, но уходить не спешил. Наоборот: устроился у стола и глядел на Егорыча с каким-то хозяйским ожиданием. Савик пробормотал что-то и бросился на улицу курить. Егорыч вышел следом.

– Что с этим нашим женихом делать, уж и не знаю… – сознался он. – Сидит ждет ведь, пока налью! У меня и так уж три пузыря всего осталось, а завтра Новый год.

– Так не наливай, – сказал Савик.

– Не нальешь – так ведь и будет сидеть, колода.

– И нальешь – будет сидеть. Что, думаешь, он правда жениться собрался? Ага, щас! Ему выпить на халяву охота.


Тридцать первого декабря натопили баню. От души натопили: пришлось распахнуть наружную дверь, которая мгновенно обросла снежной шубой. Мороз клубами вваливался внутрь, в этих клубах едва можно было разглядеть сидящих на лавках людей. В парной – кряканье, плеск, веники хлещут: аж листья летят, прилипая к спинам и бокам.

Вернувшись оттуда, распаренный красный Егорыч обнаружил Севостьянова с сырыми еще волосами, но уже чисто выбритого и в отглаженной рубахе – а Савка лежал на своей койке и дрых.

– Савелий! – гаркнул Егорыч. – Вставай, судьбу проспишь! Желание-то кто за тебя будет под елочкой загадывать?

Но Савка, по-детски подложив руки под щеку, спал крепко.

Егорыч потряс его за плечо. Савка не шевелился.

– Вот ведь… – ругнулся Егорыч. – Ничего… пельмени сварятся – живо у меня подскочишь!

Однако он уже понимал: Савку не поднять, а если и поднять, то толку от него не будет – станет сидеть, клевать носом и жевать пельмени вяло и сонно, словно перловую кашу.

– Ну, – с преувеличенной бодростью повернулся он к Севостьянову, – я воду-то ставлю на пельмени? Давай, что ли, выпьем по одной, пока закипает?

– Я не буду, – сказал Севостьянов.

– Чего? – не понял Егорыч.

– Не наливай, говорю, мне – не буду. Меня Тайка в гости позвала.

– Чего?

– Тайка. Подошла, говорит, че не заходишь? Или ватник, говорит, не нужен уже?

– Чего? – сказал Егорыч в третий раз.

– Ватник. Пойду я. – И Севостьянов ушел.


Егорыч, упрямо выпятив челюсть, выставил на стол банку горчицы и сметану в столовской миске. Закинул в кипящую воду лаврушку, засыпал горохи черного перца. Потом вышел на улицу за пельменями.

Завернув за угол балка, он чуть не подскочил от неожиданности: под окном возился кто-то огромный и мохнатый. Прошла целая долгая секунда, пока Егорыч сообразил, что это поварихин пес Камыш. Он стоял на задних лапах, показывая наросшие под мощным брюхом сосульки, и зубами пытался снять с гвоздя задубевший на морозе пакет.

– Ах ты! Зараза! – завопил Егорыч, замахиваясь.

Камыш скакнул, как лошадь, – мешок сорвался, распоролся сбоку. Пес, не выпуская его из пасти, помчался в сторону леса.

Егорыч рванул за ним. Тут же понял: не догнать. Камыш несся вскачь, проваливаясь в сугробы и мощно выпрыгивая. Из прорехи в мешке выстреливали крепкие, как орешки, ледяные пельмени.

Над снегом, над лесом, над балками с их светящимися окошками замерли далекие звезды. И Егорыч замер в сугробе – разгоряченный, с прилипшими ко лбу волосами. В лицо ему подуло холодным ветром. Простыть не хватало еще, после бани-то…

Если эта мысль была его собственной, то другая, возникшая после, явно принадлежала кому-то еще. Может быть, другу Равилю? «Пра-аздника захотел! На что тебе праздник? Работать надо. Ты ведь работать остался. Я уехал: жена ждет, дети ждут. Вот у меня сейчас – праздник. А ты остался».

Егорыч помотал головой. Выбрался из сугроба обратно к крыльцу и пошел туда, где возле столовой мигала разноцветными огнями привезенная с профиля елка. «А счастливого-то пельменя я не слепил!» – пожалел запоздало. И ведь можно было… Клюквы у той же Верки попросить и слепить. Почему ж не слепил-то? Ведь даже мысль такая в голову не пришла.

Забери меня отсюда

Грустен был Королевич и некрасив. Долговязый Королевич, нескладный. Если бы он был деревом, то «корявое» – только и можно бы про такое дерево сказать. Длинные руки, вечно согнутые, вечно что-то ищут; пальцы нервные, длинные, с квадратными окончаниями. Голова Королевича брита наголо, шишковата, бугриста. Отчаяние брало смотреть на эту голую голубоватую, как мороженая курица, голову. Хоть бы он волосы отрастил, что ли! Но волосы росли у Королевича тоже безнадежные: цвета воробьиного пера. И тусклые, и торчащие неровно, так что Королевич никогда не мог похвастаться более-менее определенной прической. Вот, озлившись, он и сбрил наконец свои воробьиные волосы к чертям.

Еще очки носил Королевич. За ними глаза, как пыльная трава, с ресницами заметной длины – довольно, впрочем, редкими. Очки вечно были в пятнах почему-то, и вечно Королевич протирал их. Вот и сейчас тоже: стоял и тер очки огромным в клетку платком; смотрел поверх забора. Да, теперь он мог смотреть поверх, и должно же было хоть что-то от этого поменяться!

Идут по дороге неторопливые папы, озабоченные мамы, волочат за собой детей. Те ноют, упрямятся. Ну не балбесы? – сердится Королевич из-за забора. Они сейчас будут дома, им дадут посмотреть по телевизору мультик, и поставят варенье с чаем, и позволят взять в кровать большого зайца, и никто не отправит их в угол за не съеденный за ужином тефтель. Да и ужасного склизкого тефтеля (Королевича передернуло) им не положат на тарелку вместе с пресным сероватым пюре.

– Опять этот Королевич бродит неизвестно где! – появилась всегда сердитая воспитательница Марья Васильевна, взяла за руку. – Бродит, бродит… Смотри, без ужина оставлю!

Королевич молчал, глядел вниз. По травинке полз здоровенный черный жук – видимо, ему хотелось взобраться повыше, но травинка согнулась под его весом, и жук шлепнулся на землю.

– Ну, чего молчишь? Быстро иди мыть руки! Молчит, молчит…

Ожидания Королевича насчет тефтеля оправдались вполне. За три года в детском саду он хорошо выучил все порядки и точно знал, что случится или не случится сегодня.

– Ешьте быстрее! – кричала нянечка, возвышаясь округлой неряшливой кучей над приниженными детскими столиками.

Столики удручали Королевича. Ведь он большой. И дома сидит за настоящим столом, на настоящем стуле. И уж конечно, ест настоящую еду: сосиску с кетчупом. И запивает морсом, а не киселем. Ярко-розовый, водянистый – из чего он, кисель тот, варится, было многолетней садиковой тайной. Свириденко рассказывал шепотом, что – из крови, в которую для клейкости добавляются слюни и сопли. Кисель старались оставлять на столах, а один новенький мальчик, выпив и побледнев, убежал сразу в туалет. Его потом сильно наказали, потому что он не успел добежать.

После ужина полагалось ровно два часа игр; обычно их занимали каким-нибудь делом. Рисованием, счетом или же наклеиванием на лист бумаги засушенных листочков, если была осень. Летом (редко, очень редко) позволялось еще погулять. А если ничего этого не случалось, то все просто сидели с игрушками на старом ковре.

Ковер был потерт, местами плешив, цветы и завитушки на нем казались до того унылы, что, глядя на них, Королевич хотел плакать.

– Что ноешь, ну что ты ноешь опять! – сердилась воспитательница Марья Васильевна и пихала ему в руки облезлого медведя с потертым носом или жесткую пластмассовую машину. – Играй давай!

Из всех игрушек только одна новая была в их группе, ослепительная, как мечта, – красная пожарная машина. Говорили, что если ей вставить батарейки, то она начнет ездить кругами и мигать синим цветом. Но машина – сияющее, яркое чудо – стояла на самом верху шкафа. Доставать ее запрещалось. А кто попытается – тому… ну, тому что-нибудь сделают. Накажут. Наказания были стыдные, поэтому садиковые круглосуточные дети их очень боялись. И даже спать шли всегда сразу, как позовут.

В спальне жили пауки. Они жили где-то у потолка, и к тем, чьи кровати стояли в углах комнаты, пауки спускались по ночам на длинных невидимых нитях. Наверное, нянечка про это знала, так как отправляла детей спать каждую ночь на другое место. Чтобы всем досталось поровну пауков. А если кто провинился – тому паук полагался дополнительно:

– А Свириденко остается где был! – говорила нянечка, и Свириденко замирал в своем углу: пауков он боялся страшно, и не спал ночью, и ходил потом весь день с кругами синими под глазами.

А когда ему разрешалось сменить кровать, то он перемещался вместе со своим матрасом.

– Куд-да пошел! – Грозная, бдительная нянечка. – А матрас? Кто должен на зассанках твоих спать? Бери давай, тащи…

И Свириденко тащил, а очередной несчастливец, захвативши свою постель, перебирался вместо него в паучий угол. Нередко случалось, что и его матрас наутро оказывался не вполне сухим, так что Свириденко стали считать заразным. С ним никто не хотел играть.

Матрасы за день не успевали просохнуть; и через какое-то время явились жесткие рыжие клеенки. Их стелили под простыни.

Вторым – по степени сгущенности ужаса – местом был спортзал. В садике ходила легенда о призраке пьяницы-физкультурника, который жил в свернутых канатах, что кучей лежали в углу. Он подставлял внезапно ножку, отчего дети, разбежавшись по кругу, могли споткнуться, и упасть, и сломать руки. (В спортзале, и верно, часто ломали руки – заведующая в конце концов разразилась приказом: «Бегать в спортзале строго воспрещается!») Кроме того, коварный призрак мог наслать такую порчу, что человек навсегда разучится ходить.

Легенда эта жила в садике издавна, и оставалось только гадать: откуда бы мог взяться этот физкультурник и почему при всем он непременно пьяница? Никакие доводы молоденькой физработницы Светланы Гуговны не убеждали детей, что призрак никоим образом не мог существовать на свете. Легенда жила, спортзала боялись, и, пожалуй, еще не одно поколение детей будет пугливо ежиться, поглядывая на свернутые в углу канаты.