Дальний Лог. Уральские рассказы — страница 17 из 37


Галошева, дочитав, уставилась на меня. Какое-то время мы молча пялимся друг на друга, потом я говорю:

– Галь… В Таволгах есть завод, я в интернете читала. Керамический. Горшки там, кувшины… Давай после Нового года съездим?

Если лечь на пол и лежа смотреть в окно, то видно только небо. В детстве я любила вот так себя обманывать: когда небо безоблачно, то кажется, будто за окном лето. Легко представить, как сейчас выскочишь во двор в одном платье, пробежишь по дорожке, вдоль которой уже вымахали лопухи и крапива, обхватит тебя теплый воздух с запахом нагретой земли, солнце проложит четкую границу: вот тень, а вот свет.

Я вздыхаю, поднимаюсь с пола и плетусь наряжать елку.

Раньше наряжали ее вместе с Игорем, и у меня что-то не то получается в одиночку: пластиковая наша елочка стоит в углу, как пришедший не вовремя гость.

В девять вечера в дверь звонит Галошева. На ее румяном с мороза лице нарисованы изумительные соболиные брови. Ставит у порога звякнувший пакет.

– Давай, – говорю, – Галка, вспомним все плохое за этот год. Выпьем и забудем к чертовой матери!

Мы садимся за стол и принимаемся вспоминать. Мы вспоминаем плохое по очереди, по кругу. От прошедшего года мы переходим к целой прожитой жизни и вспоминаем плохое там. Очень скоро жизнь начинает казаться чередой проблем и несчастий. Мы ревем, мы выпиваем все, что было в пакете, – в конце концов Галка, зажав рукой рот, уносится в туалет.

А я подхожу к окну и гляжу на улицу. В свете фонарей хорошо видно, как с неба идет снег. Идет тихо, спокойно, легко объединяя бесконечную небесную даль с земной твердью и основательностью.

За десять минут до курантов звонит отец.

– Слышь, дочь… Я тут машину продал. Вам, наверное, для этого вашего… как его… ларька? – оборотных средств не хватает. Скинь мне, что ли, номер своей карты, я переведу. И давай там… – он откашлялся, – с наступающим, в общем.

Он отключился, а я все стояла, прижав телефон к уху, и слушала гудки. За ними был еще какой-то гул, как будто набегали на берег морские волны.

В туалете рвало бедолагу Галошеву. Но и в этих прозаических звуках слышался непреходящий шум вечного моря.

Если все так

Под утро Эдику Бебекину привиделся странный и даже гадкий какой-то сон.

То есть сначала ему мирно снилась Воздвиженская, редактор. «Ва-ря! Ведь был пресс-релиз! – говорил ей Эдик. – Там ясно было сказано: спасатели Потаскуева вытащили за лето шесть утопленников! Я так и написал: "шесть"! А ты зачем-то исправила на "около десяти"». – «Я просто хотела приукрасить работу спасателей!» – Воздвиженская отвечает. Здесь, надо сказать, ничего странного еще не было: с явью сон не расходился нисколько. А вот потом… Потом вдруг случилось что-то. Или дворник за окном шуркнул метлой, или девчонка эта рядом пошевелилась – но сгинула Варя, дурында, а ему, Эдику, мучительно захотелось взять шершавую такую, умеренной длины веревку и, обмотавши ее вокруг дверной ручки, удавиться.

«Как приятно, должно быть, ее прикосновение к шее, – мечтал Эдик, идя с веревкою к двери, – больно, а приятно: как коросту когда сдираешь, подсохшую корочку на сбитой коленке».

С этим он и проснулся.

«Ни хрена себе, – подумал, – грезы! И главное-то – откуда?» Все же нормально, все в порядке у него…

Юльке же было стыдно. Ох, как ей было стыдно и плохо. Она маялась тяжким чувством совершённого предательства, и на вопрос внутреннего адвоката: кого, кого она предала? – молчал упрямо неуступчивый внутренний обвинитель. Молчал, оставаясь при особом мнении и даже как будто дополнительно расстраиваясь: разве можно, мол, таких простых вещей не понимать?

Она лезла под горячую воду – садилась на дно ванны, открывала кран, подставляла голову. Хотелось почему-то, чтоб струя непременно била в затылок. Чтоб даже больно.


Считается, что человек играет в своей судьбе главную роль. С одной стороны, не поспоришь – судьба-то именно его, не чья-нибудь; кому ж и играть главную роль, как не ему? А с другой стороны, человек ведь не один на свете живет. И бывает, что никак не прорвется на подмостки собственной судьбы – статистом служит в судьбах родных, знакомых, а то и не знакомых вовсе людей. Случайным персонажем проходит по сцене, произносит положенное «Кушать подано». Иногда с большим чувством и полной ответственностью произносит! Но ни чувство, ни ответственность не помогут: миг отлетит, отзвучат слова роли, и неминуемо человек этот будет забыт. Понимаешь, Юлька?

Струя бьет в затылок. Юлька жмурится, обнимает себя за голые плечи.


Раздается звонок в дверь.

За дверью – Эдик. В руках его поздний сентябрьский гладиолус, белый, как белый флаг.

– Я люблю тебя, – говорит он. – Выходи за меня замуж!

Юлька открывает глаза и мотает головой. «Да не могу я, – думает, – хотеть за него замуж. Ни фига себе – грезы… Да чтоб он сдох вообще!»

Редакция газеты «Понедельник», суетливо-деятельная днем и бездумно веселая вечером, по утрам была мрачна, словно похмельный сантехник. Гудение компьютеров, возня уборщицы, запах мокрой ее тряпки… И крайне редко почему-то – Эдик не знал, свойство ли это всех газет или не повезло только им, – редакцию посещали хорошие умные интересные люди. Нет такого, чтоб шел человек по улице и подумал: дай-ка в редакцию, что ли, заверну! Расскажу там что-нибудь хорошее, умное, интересное… В редакцию другие обычно приходят. Ворчуны и склочники, зануды, городские сумасшедшие всех мастей.

Сегодня у сумасшедших нашлись, видимо, другие дела: в редакции сидел один только Мопсиков.


Он будет печален, Мопсиков. Ведь про друга станет говорить, про лучшего друга.

– Мы прощаемся, – Мопсиков скажет, – с известным городским журналистом, фанатиком своего дела…

И вспухнет горбик могилки, странно маленький, одинокий; и с простой таблички сообщено будет людям, что нет больше на свете журналиста Эдуарда Александровича Бебекина.

А пока что – Мопсиков поглядел на Эдика и спросил:

– Бухал, что ли, вечером? Мрачный больно.


Вечер, вспоминала Юлька, вообще-то начинался нормально. Пахло кофе, в комнате был полумрак. Эдик сидел за столом, и лицо его, странно освещенное монитором компьютера и настольной лампой, казалось значительным и красивым. Он заканчивал статью, клацал клавишами. «Подождешь, Юль? А потом твоим текстом займемся». Не надо было ждать, уходить надо было! – но она подошла к шкафу, вытащила из тесного ряда первую попавшуюся книжку и уселась с ней в кресло.

Книжка оказалась словарем уральских топонимов. И доложил немедля гадский этот словарь: «г. Потаскуев – дер. Потаскуево, обр. от "потаскуша" – нищий, не чурающийся мелкого воровства».

«Журфак закончу – уеду отсюда!» – мгновенно решила Юлька.

Эх, Юлька, Юлька… В названии разве дело? Ну подумаешь – Потаскуев! Да самый обычный это уральский город. В шестнадцати километрах к северу – завод, в десяти километрах к югу – тюрьма. И трудится Потаскуев, и едут автобусы каждое утро на север и на юг, каждое утро все едут и едут, а Эдик Бебекин пишет про это в своей газете, которая, кстати, называется «Понедельником», а в свет выходит, наоборот, по пятницам. Но не от этого же он сейчас, стуча по клавишам, хмурится, недовольный…


Эдик хмурился, потому что в интервью с музыкантом, заезжим и знаменитым, чего-то решительно не хватало. Причем беседа с ним удалась как нельзя лучше: артист на все вопросы отвечал с готовностью, задирая мохнатые брови и радостно блестя темными, как переспелая черешня, глазами. И даже не то огорчало, что, переведенная в текст, эта радость выглядела припадком идиотизма, – а вот была там одна фраза, которую Эдик старался-старался, но не смог никуда вставить. Не вписывалась она в логику остального! Он морщился, смутно чувствуя, что это остальное надо выкинуть вместе с его проклятой логикой, а фразу оставить – но выкинул, конечно, именно фразу, и теперь это мучило, как совершенное по необходимости злое дело.

Эдик мотнул головой.

– Юль, а ты была вчера на концерте?

И сам же не дал ответить:

– Ладно, пошли на кухню. Кофе сварю.

Щелкнул выключатель, лампа в абажуре уронила на кухонный стол светлый круг.

– Эдуард Александрович… – Юлька глядела, как он ополаскивает турку, протирает белым полотенцем. – А почему вы один живете?

– Можно просто Эдик. – Насыпав кофе и долив воды, Эдик поставил турку на газ. Загудел огонь. – И давай на ты. А то я буду чувствовать себя старой развалиной. Тем более что мне и правда на днях тридцать семь.

Он замер, вдруг пораженный значительностью цифры.

Покосился на Юльку:

– И с кем я должен жить, по-твоему?

– Ну не знаю… с женой.

– Представь, был бы я женат. Ты бы ко мне уже не пришла: жена моя вряд ли бы это стерпела… Вот. Пей.

Юлька сунулась в чашку. Кофе так оказался горяч и горек, что жар бросился в лицо – аж слезы выступили. Сидела Юлька красная, а Эдик улыбался тихонько.

– Какие у вас чашки… – отдышалась она. – В смысле – у тебя… необычные.

Чашки и впрямь были хороши: сахарно-белые снаружи, а внутри – розовые и золотые.

На улице начался дождь – зашумело, запостукивало в окошко. Извилистые струйки потекли по стеклу вниз, к карнизу. Электрический свет в кухне сгустился и потеплел.

– А вы… а ты как начал в газете работать? Я слышала, ты не журналист по профессии?

Эдик пожал плечами.

– Стал сначала внештатником – почти сразу, как сюда приехал. Еду, блин, думаю: что это за город еще с таким названием?

Он покосился на ее коленки.

– Бутерброд тебе сделать? У меня вроде сыр есть.

– Нет, спасибо. – Юлька поправила подол платья, прикрывая некрасивую ссадину. – Ну а что – город? Маленький, скучный. Не знаю, как вы ухитряетесь целую газету про него выпускать. Вот завод только разве… Вот там – да…

– Завод? – Эдик, скрипнув табуреткой, отодвинулся от стола. – Только не говори мне ничего о заводе!