Главное, чтобы он ничего не забыл. Только бы он не забыл ничего. Но я верю, что он ничего не забудет».
Сын
Из крематория Васька Полозов возвращался электричкой. Притулился в углу возле окна. Рядом с ним никто, конечно, не сел – дух от него шел тяжелый. Да и некому, в общем, было садиться, электричка из города ходила почти пустая: добрые-то люди на автобусах ездят, о машинах не говоря. А взял бы он автобусный билет, так не хватило бы на чекушку.
Глоток тяжело упал в желудок, защипало глаза. Васька глянул в окно, за которым с железным перестуком уносились от него белые заснеженные сосенки.
Сквозняк рвал на полосы ветхое вагонное тепло, но Васька не чувствовал холода. Эх, мамка-мамка! Что я без тебя буду? Кто мне теперь борщику горячего нальет? Да и сама-то ты, мамка, что хорошего в жизни видела? Сосед, говорила, мусор тебе под забор кидал… Убью тварюгу, – выпятил челюсть Васька и снова глотнул из бутылки, – кишки на уши намотаю. Будет знать. У-у-у, сука! Мамка ты, мамка… Помнишь, как за покупками перед школой ехать – на электричку тоже мы шли? Шило в попе, говорила ты… Книжку мне читала…
Васька и правда ребенком вертлявым рос, минуты не посидит. Поэтому Нина Игнатьевна брала книгу, читать в дороге. Специально ходила в библиотеку, просила, чтоб дали хорошую книгу, с приключениями. Да разве этого варнака книгой уймешь? Знай вертится: то чая ему из термоса налей, то пирожок дай. Сказано, на обратный путь! Но Васька никогда до обратного пути дотерпеть не мог: я только один съем, мам! Да там еще много останется!
И вот опять они едут вместе: Васька и мамка.
Он погладил через шершавую ткань хозяйственной сумки пузатый бок урны с прахом. Допил, что оставалось, и вскоре уснул, навалившись на стенку. Из угла рта потянулась липкая струйка.
Сумку его уже минут десять буравили водянистые близко посаженные глазки. Согнутая старушка, маленькая, худая, с крючковатым носом, перенеслась на скамью напротив, как легкий сухой лист. Зыркнула на алкаша этого – спит-поспит! Ну и сам виноват, что проспал свое барахлишко. А может, и не его это, может, другой кто забыл. Там, в сумке-то, добра, знать, не много – ну да нам все сгодится. Вон какой круглый бочок. Банка, может, с огурцами. Оно хорошо будет, огурчиков… И старушка, ухватив не свое, посеменила прочь.
Васька про сумку не вспомнил. Продрав глаза и вывалившись из вагона, нетвердо зашагал вдоль невидимой силовой линии, которые чуют одни только пьяницы да перелетные птицы. Линия вела его к дому матери.
Борща у мамки поем… Мамка борща нальет… Виделась уже и тарелка, как мать ставит ее на стол: белая тарелка, голубой ободок с небольшим сколом. В тарелке борщ – мясным духом исходит, пар от него. Хлеба ломоть. И лук-репка, на четвертинки порезанный, – как он, Васька, любит.
Такой лучок у матери! Сладкий.
Дальний Лог
Окраина города Дальний Лог оставалась деревней. Зимой бревенчатые дома уходят в сугробы по самые окна, на двускатных крышах лежат толстые снежные одеяла. Раз в неделю хозяйки выносят за ворота тяжелые истоптанные половики, и на снегу появляются серые дорожки выбитой пыли. Летом тесовые заборы темнеют от дождей, а мокрые кусты в палисадниках встряхиваются, как собаки.
Андрей приехал осенью. Дорога – сплошное месиво, возле ворот бабы-Граниного дома неприятно краснеет рябина, вся в ягодах, как в прыщах. Баба Граня торопила с картошкой: убрать бы до заморозков; и поэтому он не загулял, как гуляют, вернувшись на гражданку, порядочные дембеля, а ковырялся в земле под моросящим дождиком, выворачивая увесистые, покрытые склизкой грязью клубни.
Ворчал:
– Нельзя нормальной-то погоды дождаться?
– Какой там погоды – снега, что ли? – отвечала бабка, ковыляя к бане с охапкой березовых дров – протопить к вечеру.
И вот уже тянется из трубы белесый березовый дым. Запах этого дыма все вокруг делает родным, домашним: и черную землю с пожухлой ботвой, и мелкий дождь-ситничек, и туманного цвета небо.
После бани Андрей уселся за стол, где рядом со сковородой картошки рябиново подмигивал веселый графинчик. Баба Граня тоже не погнушалась рюмочкой: при случае да когда есть компания, могла немного выпить – жизнелюбивая и крепкая, как гриб-волнушка, работница, певунья… Но все же возраст такой, что в любой момент – жди. Сосед у ней вон тоже был крепкий сухой старик. Зубы все свои! А лег однажды спать – и все, ангелы в раю его добудились. Так что Андрей был отправлен в Дальний Лог не просто так, а с расчетом: если что – ухаживать и, когда придет срок (молчаливо подразумевалось родней), схоронить.
Да только не мы это решаем, кому кого хоронить. Будет, будет стоять баба Граня в черном платке, вцепившись негнущимися пальцами в край гроба – с таким лицом, что никто к ней не рискнет подойти. Одна только Людмила, старая подружка, скажет сурово:
– Не ты его ро́стила, и стыд не твой.
А тех, кто ро́стил и чей был стыд, – тех не будет: погода не даст вырваться с северов, куда дочь уехала за мужем, а тот за длинным рублем. Эх… Рубль-то, может, и длинен, да жизнь коротка.
Людмила стояла рядом и все понимала, а ее внучка Светка рыдала по Андрюхе, как по жениху.
Дура Светка. Радовалась: любо-овь! Какая любовь? Так, голодуха: парень только из армии. Что сама втрескалась по уши – это понятно: видный он, Андрюха-то. Глаза голубущие! – в отца, собаку, пошел… Справный парень, да и не бездельник: не успел приехать – к автомеханикам пристроился, Костян помог. Да-а… Баба Граня поджала губы. Где он теперь, Костян? Матери и той не звонил ни разу. Может, тоже в живых нет? Мало ли кто по дорогам нынче гоняет.
Костя-дальнобой приходился Андрею двоюродным братом. С ним, между его рейсами, можно было отлично посидеть, взяв бутылку беленькой.
– Светка твоя ниче такая. – Костя подмигивал и хрустел баб-Граниной капустой. Умеет квасить капусту баба Граня! С хреном, с клюковкой…
– Светка? Ниче. – Андрей глотнул водки. Поморщился. – Но, знаешь, она как бы это, ну… Что скажу, то и делает.
– Так радуйся!
– Че радоваться? У бабы характер должен быть. Она же баба, а не корова.
У Кости тоже была девушка, Ольга. Училась в техникуме – Костя, за плечами которого была только учага, этим втайне гордился. А жила в общежитии, съехав из материной квартиры в блочной девятиэтажке.
Блочку эту отделял от освещенных городских улиц обширный темный пустырь. Раньше здесь был лесопарк: кусты ольшаника, березы, сосны. Но в восьмидесятые решили строить новый микрорайон и все вырубили. Осталась только одна старая береза, которая росла на опушке – три ствола из одного комля. Трехголовый Змей Горыныч.
А там девяностые. Микрорайон выстроить не успели. Только одну девятиэтажку и довели до ума – тянется к ней через пустырь тропинка от автобусной остановки.
Рядом с остановкой стоял ларек. Приезжая на выходные к матери и сестре, Ольга покупала там дешевый рулетик, по вкусу напоминающий поролон, намазанный вареньем. Рассказывала про учебу, про Костю.
– Ты бы хоть показала нам с Полиной Костю своего, – говорила мать. – Пусть как-нибудь вечером в гости придет, я курицу запеку.
– Ты сама-то веришь в это, мам? – хмыкала Ольга.
Мать Полины и Ольги фельдшерила на скорой помощи. Поскольку фельдшеров не хватало, смен ей доставалось намного больше, чем полагается. Да и ладно. Что дома-то делать? Мужа давно уже нет, дочки выросли… Полы намывать?
В их «однушке» полы были деревянные, крашеные. Ольга намекала, мол, сейчас такие покрытия красивые продают! – но Вера Петровна отмахивалась: и так хорошо. И ковер со стены не дала снять, хотя Ольга не раз приступала:
– Мам, ну у кого сейчас на стенах ковры? Да и старый он…
– То-то, что старый. Бабушкин. Память.
– Память! – фыркала Ольга.
После продажи бабушкиного дома деньги поделили ушлые родственнички, а им всего добра и осталось: ковер да хрусталь. Бокалы, конфетница, бесполезная ваза для цветов в стеклянном гробу серванта. Тоже старье, кстати, – идешь мимо, так и дребезжит всеми сочленениями, вот-вот рассыплется.
Раз в году они доставали хрусталь и мыли. Как следует, с уксусом.
– Мы ведь им даже не пользуемся, мам! Моем только.
– Как не пользуемся? А Новый год?
Вера Петровна вздохнула. Новый год… Праздник с огоньками, с колючей мишурой; а какая радость вынуть из коробки елочные игрушки! – до того родные, что в них уже поселилась душа. Дед Мороз из пенопласта… Девчонки подкрашивали его тонкой кисточкой, рисовали черные брови, голубые глаза. Это ж подумать: Полька уже школу заканчивает, Олька – невеста!
– Скажи своему Косте – пусть завтра приходит! И пирогов напеку.
– Погоди, а че завтра? – Костя нахмурился. – Я уж с Андрюхой посидеть договорился, может, перенесем?
– Ты дебил? Мать специально со смены отпросилась. Бери своего Андрюху – и чтоб к восьми ноль-ноль были здесь!
В семь часов вечера Вера Петровна, сосредоточившись, чтоб застегнуть молнию на сапоге – одно неверное движение, и замок расходился, – бормотала, на Ольгу не глядя:
– Олечка… ты прости меня, детка, но у нас Лариса Ивановна ногу сломала, кто же знал, что так будет…
Справившись с сапогом, распрямилась и позвала:
– Полина!
Из кухни вышла Полина – худая, бледная. Вера Петровна уже два раза возила ее к себе на скорую, брала кровь из вены, но анализы ничего страшного не показывали, и она на время успокаивалась. Должно быть, просто в школе устает. Все-таки – последний год, выпускной класс, столько всего задают бедным детям…
– Давай встречай их как следует, все мне потом расскажешь! Да причешись, лохмача.
И, поцеловав дочерей, Вера Петровна убежала – у подъезда ее уже ждала белая машина с крестом.