– А я все-таки пошел потом в библиотеку, – признался Андрей Лариске.
– И что?
– Ну… Мне книгу про него дали, «Дорога в космос». Не наврал, гад… Правда в Оренбурге.
Лариска привычным движением попыталась перекинуть косу через плечо. Но косы у нее теперь не было.
А у города не было Гагарина.
Какое-то время шли молча.
– Ну и что? – сказала Лариска сердито. – Какая разница! Небо-то общее.
Андрей посмотрел в небо. Там тянулся рыхлый самолетный след, неизвестно где начинаясь. Перевел взгляд на Лариску. Она была совсем рядом: протяни руку – и можно потрогать маленькое ухо, порозовевшее на ветру. Такое оно… наверное, нежное, шелковистое. Быстро отвел глаза, опять стал глядеть вверх.
Услышал ее голос:
– А ты… – она слегка кашлянула, – на тромбоне каждый день тренируешься? Можно послушать?
Белый след самолета пересекал синеву. В одном месте прервался, исчез – видимо, в той зоне была другая влажность, – но потом как ни в чем не бывало возник снова. И продолжился ровной уверенной прямой.
Концерт для комара с оркестром
Гладить белую пионерскую рубашку, как следует выжимать тряпку, когда моешь пол, чистить картошку – всему этому меня учил отец. У него была обычная семья, где картошку чистила бабушка, и поэтому сам он освоил это дело только в армии. Так что и я чищу картошку, как солдат: шесть взмахов ножом – на выходе кубик.
И это отец вытряхивал меня из задубелой шубы, когда я возвращалась из ледового городка, однажды придя (семейный фольклор сохранил гиперболу) «с полной шапкой крови». И опять же он засыпал пробоину в моей башке стрептоцидом, приговаривая: «Вот, Ирка, был бы мозг – было бы сотрясение». Это он поил меня, когда я болела, клюквенным морсом, одновременно кислым и сладким, надевал на ночь носки с горчичным порошком, грел крупную соль на сковородке и высыпал ее в полотняный мешочек, чтобы, как доктор прописал, «к пазухам носа приложить сухое тепло». Он даже умел заплетать косички. Отцовские косички держались до вечера: гладкие, негнущиеся, с капроновыми бантами на концах.
А мама была учительницей. Уроки, тетради, чужие дети – я ее не видела почти никогда.
Мамы не было почти никогда, зато был какой-то Арсений Арабаджаев: казалось, он живет вместе с нами, алчный пожиратель книг, вечно задававший вопросы, которые приводили маму одновременно в негодование и восторг. Она готовилась к урокам до трех часов ночи, бормоча себе под нос и тихонько смеясь: «Что ты на это скажешь, Сеня?» Я потом встретила его взрослым – бородатый, застенчивый до заикания дядька. Здороваясь со мной, он перепутал собственное имя: «Вы меня, наверное, не знаете – я Семен… то есть Арсений». Вечно, вечно они со мной здоровались на улицах, мамины ученики разных поколений. Ах, как я им завидовала, как хотела, чтоб она вела литературу и в нашем классе, как уговаривала! Но мама не согласилась. Может, ей не хотелось, чтоб собственный ребенок звал ее на вы и по имени-отчеству, как делала директорская внучка Наташка: «Александра Васильевна, можно выйти?..»
Как бы там ни было, мама взяла себе «ашников», а нам досталась сморщенная, вечно недовольная Раиса Поликарповна. Она то и дело лупила по столу деревянной лакированной указкой, а еще у нее была привычка, рассказывая что-нибудь, снимать очки и жестикулировать ими, держа за дужку. За этими очками мы всегда следили с замиранием сердца: когда они вырвутся из ее скрюченных пальцев и улетят? Очки не подвели, улетели-таки. Порхнули, сверкнув на солнце, исчезли за окном – по весеннему времени оно было раскрыто. Хорошо помню тот день: парусящие, наполненные солнечным светом шторы, густой запах сирени, которой был обсажен школьный двор; рванувшихся к двери пацанов: «Мы щас принесем, Раис-Полукарповна!»
Надо ли говорить, что они не вернулись? Как упустить случай удрать с урока, где стулья вгрызаются тебе под коленки ободранными углами, где у доски пахнет мокрой тряпкой и вечно недовольная тетка в коричневом жакете поверх уныло висящего на ней платья тянет никому не нужный рассказ, произнося «княжна Мери» с ударением на «я»: кня́жна. А там, снаружи, – сирень! солнце! Теплый просторный звонкий весенний Баженов.
Если идти по улице Курчатова – так, чтобы лес был по левую руку, – то в конце концов придешь к атомной станции. Ее полосатые трубы уже пятьдесят лет поднимаются на нашем горизонте. Подпирают небо, чтобы оно не рухнуло нам на головы.
Станцию строили всей страной. Всесоюзная комсомольская стройка. Из города Верхотурья приехал целый выпускной класс: нет, мы не будем поступать в институты, мы будем поднимать атомную энергетику! Часть этих романтиков осела здесь навсегда. Устроившись сами, они принялись сманивать и других верхотурцев. Вот и маму – тогда еще совсем молодую и незамужнюю – позвал кто-то: приезжай, Аня, здесь учителям квартиры дают!
Квартира, которую ей дали, оказалась крошечной «однушкой», но зато ведь своя, и можно мыться в душе, а не ходить через весь город в баню, где по каменному полу текут реки мыльной воды, оставляя у стен пористую грязноватую пену. Стены, тоже каменные, плачущие, переходят в высокий свод – баня находится в монастыре. Женском. Мужской приспособили под колонию для несовершеннолетних. Колючая проволока поверх белокаменной ограды, деревянные вышки для часовых… Верхотурье! – все в нем было бывшим, разрушенным и почти забытым: коньковый завод, парники, лесопилка, яблоневые сады, даже аэродром. Верхотурье, моя малая родина, потерянная еще до рождения.
Каждое лето я приезжала на каникулы к бабушке – обреченная попытка вернуться туда, куда вернуться нельзя. Помню, идем в магазин: тротуар узкий, в две доски, с боков над ним нависает темная, почти черная крапива. Рядом идти не получается, и бабушка впереди – в синем с белыми цветочками крепдешиновом платье, в белых носках и сандалиях на широкой плоской подошве.
Когда бабушка умерла, я продолжала к ней ездить – теперь на кладбище. Аська называла такие поездки «тур по родным могилам». «Тур» – потому что и впрямь это было целое дело! Каждый год мы отправлялись нашей маленькой семьей по одному и тому же маршруту.
Сначала в Серов, где похоронены родственники Дениса. Покупали в местной пекарне пирожки – с яблоками, с капустой и яйцами, с мясом, – чтобы положить на могилы. В Верхотурье такой традиции нет: здесь мы приносим только цветы. Рвем траву, красим оградки в небесный цвет – после этого полагается накатить за помин души горькой водки, но мы пьем только чай из термоса: с пирожками, оставшимися от серовских покойников.
Прошлым летом Аська ехать с нами отказалась. Она как раз окончила школу и заявила, что хочет остаться дома, – имеет же человек право пообщаться с живыми людьми? От которых к тому же скоро улетит в Питер? Имеет-имеет, сказали мы. Купили небесной краски и поехали вдвоем.
Кладбище в Верхотурье старое. Заросло кустарником и высокой, почти по пояс, травой. В траве путаются цветы ромашки и кровохлебки. Гудят шмели. Тут и там возвышаются тополя. По деревянному, в две доски тротуару – между досками лезет упорная кладбищенская трава – мы идем к церкви Успения пресвятой Богородицы, недалеко от которой похоронена моя прабабушка Софья. Надев трикотажные рабочие перчатки, рвем траву, давая простор посаженным в прошлом году незабудкам. А в соседней ограде – крапива. Жгучая, черная, в человеческий рост. Денис косится:
– Злой, наверное, человек там похоронен…
Перчатки зеленеют от травяного сока, запястья покрываются царапинами – среди травы то и дело попадаются жесткие, колючие листья осота. Жарко. Закончив прополку, первым делом достаем из сумки минералку и пьем, давясь, обливаясь, выхватывая друг у друга булькающую пузырящуюся бутылку.
Потом идем к бабушке.
Бабушка была строгая, рассказываю я Денису. Никогда не отпускала гулять, пока не закончу дневную работу по дому. Работа? Обычная… Грядки поливать, подметать сенки. Если привезли дрова – сложить поленницу, воды натаскать из колодца… Мужикам, которые баню строят, подать еду. А еще у нас был огромный малинник, высаженный в огороде вдоль трех сторон забора. Бабушка говорила – «покоем». А я не знала тогда, что это букву «П» в кириллице так называют, думала: малина посажена, чтобы ограждать от всего злого, чтоб в семье был покой. Начиная с июля ягода поспевала через день – только успевай собирать.
Сейчас никакой работы для меня у бабушки нет: могила ухожена, трава выполота, гранитный памятник чисто-начисто вымыт от следов липких тополиных почек и птичьего помета. В стеклянной банке с водой – еще не увядшие хризантемы. Бабушка смотрит с портрета: строгая, как всегда. Ну вот, говорю, и повидались… Знаешь, бабуль, а эти улочки, по которым мы с тобой ходили за хлебом, они совсем старенькие, тротуар сгнил и провалился – постепенно его заменяют асфальтом…
Вообще город пережил годы советского атеизма, как люди переживают болезнь. И вполне оправился: оба монастыря восстановлены, открыта гостиница для богомольцев, построен автовокзал – да, сюда теперь можно приезжать на автобусе. Но мы с Денисом предпочитаем, конечно, свои колеса: как здорово они шуршат по асфальту, как весело бежит навстречу кедровый бор, сейчас еще увидим на выезде торговцев резными нардами, чучелами белок, лосиными рогами, а дальше – скатертью, скатертью стелется путь домой.
– Останови! – кричу я. – Это же лисы! Ли-исы!
Денис съезжает на обочину – гравий хрустит под колесом; я выпрыгиваю из машины. Лисята такие милые, такие худые, и так хочется – что-нибудь, ну хоть что-нибудь! – им дать. Денис достает мобильник, начинает снимать видео. Неужели у нас ничего нет? Лезу в багажник: ну вот же! Разламываю два последних пирожка – повезло, один с мясом. Лисята – вот умницы! – не убегают, когда я приближаюсь к ним с пирожковой начинкой в протянутой руке. Подхожу медленно, чтоб не спугнуть. Кошусь на Дениса: видит он, как я с ними ловко? Он улыбается и продолжает снимать.