В своем номере набрала Кобрина.
– Борис? Ты всех тут знаешь. Мне нужен толковый парень, способный связать пару слов и не стоять на сцене столбом.
Королевич смотрел спектакль из зала, первый и единственный раз. Ему было стыдно за мороженое – вот ведь, не удержался… И сначала он даже не понимал, что говорят: мучился, что всех подвел. Казалось ему, что сейчас на сцену, где должен стоять он – он, Королевич! – просто никто не выйдет, и там, где были его слова, поместится тишина.
Но вышел кто-то, вдруг взял и вышел. Это был незнакомый кто-то, однако он говорил правильные слова – Королевич шептал их беззвучно со своего одиннадцатого ряда. Он еще поводил глазами туда и сюда: не заметно ли кому-нибудь в зале, что на сцене не тот человек? Но все сидели спокойно. Слушали.
Королевич тоже стал слушать. И вдруг провалился в историю.
Исчезли Люба и Сеня – теперь это были Елена Андреевна, доктор Астров. Исчезла Соня, оказалась совсем незнакомой девушкой. Стало темно, все скрылось, и только она осталась в единственном пятне света. Замерла с упавшими руками и сказала беспомощно:
– Что же делать? Надо жить…
Жизнь не обещала ничего хорошего, по щекам девушки текли слезы: ах, как долго еще придется жить, как долго! Трудиться для других, и теперь, и в старости, не зная покоя.
Королевич вздрогнул: а ведь и правда… Ничего нет в ней, в жизни, хорошего.
Он не понял, почему все вскочили вокруг него и начали хлопать. Не понял, почему оказался вдруг мокрым жесткий воротничок рубашки.
Фомина на спектакль, разумеется, не пошла. Не было смысла. Ее работа, работа режиссера, закончилась, и на то, что происходит сейчас на сцене, повлиять она уже не могла. Поэтому отправилась гладить свой парадный брючный костюм – на обсуждении требовалось выглядеть по-королевски. Всегда надо выглядеть по-королевски перед теми, кто собирается облить тебя грязью. Ничего другого от коллег по цеху Фомина не ждала.
Так и вышло: какие-то глупости говорили. О режиссуре – ни слова, ни слова о сценографии; интересовала их какая-то чушь.
– Скажите, почему ваш Астров так отнесся к Соне? Он что – фашист?
– Какая молодец ваша Соня! У нее слезы во время финального монолога просто ручьем лились! Диво дивное, а не актриса – где вы ее откопали?
«Смогла все-таки, девочка моя!» – подумала, удивившись, Фомина. А вслух сказала:
– Что значит – откопали? Актерскую подготовку еще никто не отменял.
Актерская подготовка выглядела так.
Соня стояла за кулисами в ожидании своего выхода, изо всех сил стараясь думать о роли, как учила Римма Васильевна. «Актер должен уметь вжиться в предлагаемые обстоятельства!»
Вжиться в предлагаемые обстоятельства не получалось. Сазонов как раз отыгрывал сцену с Любой, и Соня не могла оторвать от него глаз: так красив был Сенечка, у него так блестели глаза!
– Милый пушистый хорек, – сказал он, схватил Любу, обнял – и впился поцелуем ей прямо в губы.
Люба ослабела в его руках, у нее подогнулись колени – Соне хорошо было видно.
Счастье, что удалось дотерпеть и не разреветься раньше финального монолога.
Театр – это когда человек рассказывает историю для человека.
В своей постановке Фомина превратила и зрителя в действующее лицо. Актеры подходили к рампе, смотрели ему в глаза, ему жаловались, его спрашивали: что делать? И зритель начинал думать: а я-то что ж? Я такой же, у меня – так же… Уходил со спектакля притихший, грустный – а завтра на работе вдруг на какой-то вопрос ответит он чеховским: «Пропала жизнь…»
Жизни было жалко.
Обида до слез, обида маленького ребенка – что вы мне подсунули?! У других вон как, а у меня?
Так бывает, когда хотел один подарок, а подарили другой – швырнуть его в угол! Не хочу! Не надо мне, уберите! Прыгнуть хочу, взлететь, умчаться отсюда! Туда, где небо в алмазах…
А ведь правда.
Есть же небо в алмазах. И ангелы… Как хорошо, что есть.
Ангелы ворковали на краю крыши. Королевич подошел к ним ближе – они порхнули и полетели. И он, не раздумывая, полетел с ними.
Вот только голоса не было, чтобы крикнуть и попрощаться.
Дети набились в номер Сазонова и Маслова. Вовка полез в тумбочку за коньяком.
– Прикиньте, у меня начальник, когда заявление подписывал, говорит: «Я, Владимир, очень одобряю, что ты занят искусством. Вот не ходил бы в театр – по-любому бухал бы!»
Под общий смех передал бутылку Сазонову:
– Наливай!
– Ф-фу-у! – выдохнул тот, с хрустом скручивая крышку и разливая коньяк по гостиничным стаканам. – Я уж не ждал, что мы это сыграем. Где там наш отмороженный, кстати? Что-то не видать его.
– Да уж, Вадик выдал…
– Но пацан, кстати, ниче так вписался! Как его – Максим? Откуда он вообще?
– Римма Васильевна нашла где-то.
– А чего он не с нами-то, давайте позовем!
Заглянула Фомина.
– Много не пейте, дети. Завтра на вручении Гран-при все должны быть свежими и красивыми. Сеня, постарайся не заработать второй фингал.
– А вы, Римма Васильевна? Посидите с нами!
– Нет, мне надо к Кобрину. Звонил, умолял зайти…
Дети многозначительно переглянулись.
В своем номере Кобрин был не один.
– Римма, меня поймали, – кивнул в сторону худенькой девочки с взлохмаченными короткими волосами. – Понимаешь, газета фестиваля. Они тут имеют полное право на всё и на вся. Хорошо, что среди ночи меня не разбудила! Хотя я, может быть, это и предпочел бы… Так. Про что ты меня спрашивала?
– Про театр, – отрапортовала девочка. – Он ведь в жизни общества занимает огромное место!
– Огромное? Вот тебе точная цифра: театр посещает четыре процента населения. В любом месте земного шара это так. В Нью-Йорке, в Лондоне, в Москве – четыре процента. Так что извини, но театр – нечто очень маленькое внутри жизни общества.
– А любительский театр, получается, совсем уж незаметное тогда… – Девочка расстроилась.
– Подожди. Здесь как раз не так просто. Это нормально, когда говорят, например, – тут Кобрин бросил острый взгляд на Фомину, – что атомная электростанция – градообразующее предприятие Баженова. Но есть еще понятие «культурообразующее». Уберите вы группу этих людей, которые занимаются полной ерундой: играют то Бунина, то Островского… Вопрос: что изменится? Ответ: вроде бы – ничего. Но через какое-то время вы поймете, что изменения все-таки происходят. В городе появляются лишние наркотики, возникают убийства на бытовой почве. Почему так получается, какая связь? – объяснить невозможно. Думает ли о таких вещах Фомина? Не думает ни секунды! Она просто занимается своим делом. Думает ли об этом Сазонов? – ничего подобного. Он стоит на сцене, у него на морде просвечивает фингал, и он безбожно перевирает Чехова. Но объективно ситуация именно такова: на сегодняшний день «Гамма» – не просто театр.
Фомина встала, отошла к окну. На улице ехали машины, спешили по своим делам люди. Ну, Борис… Ну, Борис!
– Твой спектакль лучший, Римма, – сказал Кобрин, когда они остались одни. – Это, без преувеличения говорю, шедевр. Я плакал сидел – а сколько раз я Чехова видел? Но у нас, понимаешь, случилась беда. Беда с вашим Вадиком. Его только что отскребли от асфальта. Так, спокойно. Спокойно. Фляжка, я так понимаю, как всегда, в сумке? Дай сюда. Вот, глотни. Тут уже ничего не поправить, а все, что нужно сделать, будет сделано. Я буду с тобой. Спокойно, спокойно… Ты понимаешь, в этой ситуации Гран-при вам давать нельзя. Иначе такой вой поднимут – не отмыться. Шум этот вокруг вас, вокруг фестиваля, не нужен. Поэтому приз дадим не вам. Пресса налетит не на вас. И спасибо вашему Вадику за то, что он хотя бы сиганул не с крыши гостиницы. Все, что мы можем, – это наградить девочку, которая Соня, за лучшую женскую роль, чтоб не так обидно. Тем более что девочка действительно годится.
Выпили не чокаясь.
Формальности были позади. Билеты поменяли. Точнее, Фомина поменяла свой.
– Поезжайте, дети. У вас дела, семьи. А я буду сопровождать… Вадика.
– Дела подождут, – сказал Николай Павлович. – Я останусь.
– Я тоже, – буркнул Маслов.
– Нет, Коля. Вова, нет, спасибо. Я справлюсь сама, мне Борис Петрович поможет. Ты, Коля, когда приедешь, найди его родных. Мама там давно умерла, но есть брат двоюродный… Надо сообщить.
Налили по второй и снова выпили, молча. В голове не укладывалось. Поэтому налили по третьей.
После четвертой Сазонов вылетел в коридор и принялся дубасить стену. Оглянулся на выскочившую за ним Соню:
– Что хочешь думай! Урод я? Да, урод! А этот мудак – слабоумное дерьмо! Тоже мне, Мартин Иден! С крыши бросаться!
– Мартин Иден бросился в море.
– Девушка, вы такая культурная, не подскажете, как пройти в библиотеку? Нет, ну какая сволочь! Сволочь!
Фомина ушла к себе. Легла на кровать прямо в парадном костюме. Лежала, думала: что же ты натворил, Вадик… Это – всего лишь театр.
А потом тихонько постучалась к ней Соня.
– Римма Васильевна… – Лицо у нее было бледное. – Я ведь педагог… Я про это знаю. Скажешь одно слово – одно случайное, неверное… А человеку потом жить с этим или… или…
Полились слезы. Как же легко теперь лились слезы.
– Или не жить, – договорила за нее Фомина.
Соня сказала едва слышно:
– Страшно… Это ведь мы, получается, в ответе. Это ведь он из-за меня, наверное, из-за этих слов в конце.
– А ну молчать! Сопля!
Соня уставилась на Фомину большими глазами.
– В ответе она! Да ты за себя саму не можешь быть в ответе! Что у тебя с Сазоновым? Яйца крутишь парню? И хочется, и колется? Эгоист он? Неуправляемый? Безответственный? Не понимаешь, нужен тебе такой или нет? А когда поймешь – в сорок лет?
Соня вскочила.
– Сидеть! Страшно ей. Всё страшно. Жить – страшно. Любить – страшно. Мыслить, по-настоящему мыслить – тоже страшно! Думаешь, что за люди тут собрались? Почему, как все, не сидят с пивом перед телевизором? Потому что живые! Потому что думают! Чувствуют что-то! А ты – сопля! Бревно! Жизни боишься! Сидеть, куда пошла!