Татьяна пришла вечером и прямо с порога заявила:
– Ну и холодрыга у тебя!
– Разве? – На Апраксии Вячеславовне поверх теплой кофты была серая пуховая шаль.
– Конечно, сама чуть ли не в шубе! А спать-то как будешь?
– Да я вчера топила…
– Дрова, что ли, экономишь? Так их за пять лет не сжечь! – Татьяна решительно насовала дров в топку, переложила кусочками бересты, подожгла – горьковатый запах дыма ненадолго наполнил дом, а потом утянулся в трубу. Дрова, разгораясь, трещали; в трубе подвывало. Подвывало сильно, правильно, но Татьяна все-таки спросила:
– Зольник-то давно чистила?
– Да вчера только…
– Вьюшку перед сном не забудь закрыть.
Апраксия пошла на кухню – варить на ужин картошку.
Пока Татьяна носила воду из колодца, наполняя пятиведерный бак, пока мыла пол, отбиваясь от Васьки, который нападал на тряпку, – картошка сварилась. Апраксия выставила к ней банку своих фирменных огурцов – от рассола шел запах чеснока, хрена, смородинового листа – и квашеную капусту в миске. Капусту она хранила в сенках, в ларе, и в ней попадались хрусткие льдинки.
– И зачем все в комнату тащить, на кухне бы поели, – сказала Татьяна, усаживаясь за стол.
– Вот еще! – распрямила спину Апраксия. – Что мы – не люди?
Татьяна хрупнула огурцом.
– Вроде по тому же рецепту заливаю, а у меня не выходят такие хрустящие…
– Статью тут в «ЗОЖе» прочитала. – Апраксия кивнула на тумбочку, где лежала стопка газет. – Лекарство-то, которое я от давления принимаю, так от него, пишут, кашель и волосы выпадают. То-то, я гляжу, у меня волосы полезли! Полезли волосы – так и кашель ведь, Таня, скоро будет?
– И что? – Татьяна подцепила на вилку еще огурец. – Ты врачихе своей говорила об этом?
– А! – Апраксия махнула рукой. – Она говорит: другое-то лекарство четыреста пять рублей стоит. А мне на месяц две упаковки надо. Буду уж то пить… И ты знаешь, я ведь теперь наклониться как следует не могу, колен не достаю! Недавно заметила. Не от этого ли лекарства? Вот, смотри…
Она полезла из-за стола, попыталась достать руками колени.
– С ума сошла! – рассердилась Татьяна. – Можно подумать, я достаю до колен… – Она тоже встала и наклонилась. Едва-едва дотянулась до колена, запыхалась и рассердилась еще больше:
– А ведь на двадцать лет тебя моложе! Ишь, до колен она не достает!
– Да… здоровье никуда…
Апраксия по-детски посмотрела на племянницу:
– Когда ж лучше-то будет, а, Тань?
Она подошла к тумбочке, открыла дверцу, шуганув Ваську, который прицелился впрыгнуть на газетную стопку. Достала папку красного картона, развязала тесемки. На самом верху лежал бумажный сверток.
– Иди, – Татьяну позвала, – я тебе покажу… Гляди вот… – В свертке были чистенькие красивые купюры. – Не хватает, конечно, пока. Но после восьмидесяти, говорят, прибавку к пенсии дают. Накоплю быстрей с прибавкой-то…
– Да на что ты копишь-то?
Апраксия посмотрела на Татьяну. Где так она умная, а где – ни украсть, ни покараулить.
– А-а-а! – До Татьяны дошло. – Тьфу! – Опять рассердилась она. – Лучше б холодильник новый купила! А там уж не твоя забота, как-нибудь справимся.
– Да-а, надеяться на вас…
Она подумала о Нинке, которая вот не позаботилась, видать, вовремя, и теперь лежит в ее могиле чей-то безымянный прах. Вынула из свертка деньги, подержала; подумала: две пятисотенных надо на тысячную обменять. Хорошо, чтоб купюры были одна к одной – новенькие, гладкие, голубые. Глядя на них, Апраксия Вячеславовна испытывала удовлетворение человека, который сделал свое будущее обеспеченным и надежным.
Татьяна убирала со стола.
– Посуду сама помоешь? Бежать пора, и так уж долго я с тобой сегодня.
– Беги, беги…
– Да вьюшку-то закрой, не забудь!
Проводив Татьяну, Апраксия взяла кочергу – пошурудить в печи. Поленья уже прогорели, огонь вспыхивал последними язычками среди черных углей с сероватым налетом пепла. Прогорели поленья…
Как быстро прогорели они.
Иркина свадьба
– Ирка, сосна!
– Сосна!
– Беги, Ирка!
Ирка оглянулась: ух ты! В сторону бросилась. Бегом, бегом! Да куда бегом – снег по пояс! Но она бежит, продирается – и долго так, главное. А потом шш-шух! – и все.
– Убило?
– Типун тебе на язык, убило! Верхушкой зацепило ее.
Ирка разлепила глаза. Ничего. Все сплошь белое. Словно фата лицо накрыла, ледяная только.
– Да снег-то уберите с лица у нее, че как пни выстроились?
Белынь. Фата. Ирка – невеста…
Первая невеста, которую видела Ирка в жизни, была Клавка – Матюшкиных дочь. Дружные Матюшкины были и похожие: что он решит, то и она. Как она поступит, так и он. «Муж и жена – одна сатана» – будто про них сказано. Так и звали – что вместе, что порознь их увидят: а-а, одна сатана пришла! Ну что, одна сатана, честным пирком да за свадебку?
А дочка-то негодная оказалась. Как увели молодых ночью на подклет, так и затихло все: зна-ает деревня! Ну и точно: с утра женихова родня приходит к Матюшкиным, рубахой чистой Клавкиной трясут, жених вино наливает, бокалы на тарелку ставит. Идет-идет к одной сатане-то: они, Василь Петрович да Марфа Ильинична, только руки протянули, выпить чтоб, а он – хрясь тарелку об пол! Вот прям с размаху! Вино лужей на полу разлилось – а осколков, а брызг! Ой, стыд какой! Стыд, позор! И песни запели. Да какие песни запели похабные! Ирку вместе с остальной ребятней из избы тут же вытолкали. Ну они, конечно, сразу под окна – подслушивать. Так и сидели под окнами, пока не замерзли – зима тоже была.
А ее, Клавку-то, с тех пор как подменили. Жених не выгнал, но в доме она потом хуже слуги была, глаз не смела поднять. Такой позор был! На всю жизнь позор!
Пришло время – и в пору вошла Ирка. Не сказать, что красавицей стала, да с лица все одно воды не пить, а вот что бойкая да из глаз прям огонь – это молодняк колхозный сразу подметил. От ухажеров отбою не было. И на танцы зовут, и гулять зовут, и домой провожают. А один – смех да и только! – записку написал!
– Че ты хохочешь, Ирка?
– Да вот, Зойка, парень пошел провожать, а языка-то нет!
– Как нет?
– Так записки пишет, говорить-то не умеет!
Вот Петро – тот умел говорить. Уж как умел-то! Да и вообще ласковый был, обходительный. Едет куда – всегда с гостинцем возвращается. Или яблоко, или грушу привезет. Без гостинцев никогда не бывал.
– Ирка… Ах ты, Ирка моя!
И целует-целует, а чуприна его ей щеку щекочет.
– Ну, Ирка! – Зойка утром хохочет-подмигивает. – Опять, что ли, с Петром до ста раз целовалась?
– Как ты знашь?
– А снег-то у ворот до земли протоптан!
Это если зимой. Зиму – ух, любила Ирка! За водой пойдешь – ведро в колодец валится, аж звенит! Белынь вокруг, свет, все дома в снегу утонули, а из каждой трубы дым валит, да так пахнет этот дым вкусно! Шаньги картофельные потом тоже пахли дымом этим. Шаньги пекли не как сейчас, махонькие, – а вот примерно с блюдце. Сметаной сверху мазали, а как из печи вынут – так еще и маслом сливочным сверху. Вкуснотища!
А весной да летом гулять ходили они с Петром к речке. Духнянка речка у них. Там, над речкой, скала-кликун. На ней сосна разлапистая, одна-одинешенька, крепкая такая, кряжистая. А кликун – эхо потому что. На Николу Летнего там судьбу кликали. Крикнешь: и слушаешь, что отзовется, – гадали так. Кто только не слышал чего… Зимой, на Святки, тоже гадали: валенки кидали через ограду. У них в деревне каждый двор забором тесовым огорожен, и ворота – высокущие! И все девчата в одном каком-нибудь дворе погадать собирались. Так вот Зойка-то, подружка, как зашвырнет свой валенок через забор! И мимо дома аккурат в это время мужик проезжал в кошевке. Валенок-то ему чуть не по голове пришелся. Ну, понятное дело, из кошевки вылез, во двор зашел. И валенок в руках держит.
– Это, – говорит, – чья обувка?
Ему и не отвечает никто, все от смеха киснут, одна за другую прячутся. Сам углядел, что у Зойки-то одна нога в галошу обута.
– Смотри, – говорит ей, – сватов зашлю.
И заслал. Он-то старый уже был – так за сына выдал ее.
Только это потом уж было, Ирка-то первая замуж вышла.
Так вот, скала-кликун, а на скале сосна, и вот под сосной они любили сидеть с Петром. Там трава сухая, колючая. И гвоздика цветет. Гвоздика горная, мелкая-мелкая, а дух от нее – на всю округу! Потом провожал ее до дому, и пока сто раз не поцелует – ни за что не уйдет. А остальное, известно, только после свадьбы. В их деревне парни спокойные были, не как в Мокрой. Там у каждой девки по ребенку, а то и по два. Ох и распутная деревня, Мокрая-то! А у них не так. Иркина мама, примерно, – корову она держала – накопит молока да поедет в город продавать. Бывает, и с ночевой оставалась. А дом-то пустой, так вот и приходили – девчонок приходило пять-шесть, парни тоже. Спали пара на пару, а никогда даже и не боялись, что парень пристанет к девчонке, что опозорит ее. Он берег ее, как глаза! – свою девчонку.
Петко с Иркой на полати тогда забирались. Ух, горячо на полатях, прямо рядом с печкой они! Да не уснуть рядом-то, какой уж сон. Петро особенно спать не мог. Все шептал:
– Отец как выздоровеет, мы поженимся с тобой. Или пусть хоть полегче станет ему… Ирка! Ирка моя!
Зимой колхоз тех девчат, кому шестнадцать исполнилось, на лесозаготовки в Мокрую отправлял. Все одно как служба была такая – два года подряд ездить на эти лесозаготовки. Вот Иркина очередь тут подошла. Другие девчонки боятся в Мокрую-то ехать, а ей – хоть бы хны! Чего бояться? И там все как здесь: днем, примерно, работаешь, а вечером – на гулянье. И ничего! Себя, главное, как надо держи. Васька тоже гармонист там. Девки говорили – ну копия Ворошилов! Ходил за Иркой, ровно пришил его кто. Каждый день, как отробится – сразу к ней, и приносит печенья, конфет да пряников. На край деревни поселили ее, Ирку-то, еще с двумя девчонками, в бабы-Манином доме.