Баба Маня маленькая, кругленькая, сама будто пряник.
– Сколько тебе годов-то хоть, баб Мань?
– Дак семьдесят уж, девки. Старая совсем!
– Ух ты! Да не-е-е, баб Мань! Ты еще хоть куда! Мы тебе еще дедочка найдем подобрее!
– У, сороки! Идите-ка в баню лучше, пока не простыла!
В бане – ох, хорошо! Жарко, дух сосновый от стен да пола, дух березовый от веников, а пару, пару!.. Нахлестались вдоволь: красные, горячие, аж сомлели там. Ирка, всех смелей, дверь открыла и – прыг! – в сугроб. Визгу-то, хохоту! Прыг-то прыг, а того не подумала, что ее кто увидеть может. Кто-то и увидел. Кто-то, кому совсем не надо было.
Ну а потом, после баньки, – за стол. Выпивали они тогда уже, конечно. Бражка открыто на столах стояла. Ну а че? Взрослели рано, вот и бражка. Да зато и работали! Ирка особенно до работы была – ух, боевая! Но тогда наутро ее жар хватил, жар да кашель, простудилась, видать, после бани-то. Подружки уж убежали, а она лежит, сил совсем нет.
– А я тебе говорила, девка, неча в снег сигать! Давай дома останься. Васька придет – смотри, ниче не ешь от него! – Баб Маня рот отерла. – У нас такие баушки: хошь не хошь, а будешь жить с им!
Ирка и ответить не может – только кашляет. И печь, словно ей в ответ, – трещит-трещит. И дымом от нее тянет.
– Ох, девка… Ладно, пойду. Вьюшку смотри прикрой потом – я на всю улицу дров не напасуся!
Трещит-трещит печь. На полу отблески играют. Только баба Маня ушла – в сенях шаги. Тяжелые такие, сразу ясно: мужик идет. Васька! Кому еще? Ирка с кровати-то ноги свесила, а встать не может, одеяло только натянула на себя, прям до подбородка. Васька вошел и снег с валенок не обил.
– Для тебя полы-то мыли… – Ирка говорит.
– Полы-ы!
Глаза у Васьки блестят, как от радости. Придвинул стул, сел. Расстегнул ватник свой.
– Последний раз спрошу: будешь-нет со мной ходить?
– Сказано, не буду.
Рука Васькина нырк в карман. Потом достает, ладонь показывает, усмехается. А на ладони нож! И от печи по нем, по лезвию-то, оранжевые такие огонечки.
– Убью ведь.
Глаза нехорошие у Васьки. Светлые, как у волка.
– Ну дак как?
– А вот так!
Шмякнула одеяло ему на голову: отбросил тут же, выпутался, вскочил – а Ирка уже у печки. В руках кочерга. Откуда только силы взялись?
– Добром уходи! А то всем расскажу, что ты к баб-Маниной кочерге сватался!
– Ну смотри! – прищурился Васька. – Сосна – она ведь в любую сторону упасть может!
Вот и упала.
Тем же вечером прибежал, за руки хватает:
– Ирка! Не я это! Не я – вот веришь? Я ж так просто сказал, уж больно обидно мне было!
– А с ножом чего лез – тоже обидно?
– Да не стал бы я тебя резать! Попугать хотел! Ну хочешь – женюсь?
– Чтоб я за такого бешеного замуж пошла?
Тем же днем ее домой отправили, на санях. Верхушкой там, не верхушкой – а хлопнуло-то крепко. Перед глазами точки черные, будто мошки, да тошнит все.
– А че тебя тошнит-то, Ирка? Ты не тяжелая, часом? Знаем мы, какая Мокрая-то деревня!
– Я смотрю, всё вы знаете – бегаете туда, что ли, на свиданки?
Зойка глаза круглые сделала:
– Ой, Ирка! А Петко-то и правда бегал! Да не в Мокрую, в Темную ходил. Но девчонка у него там есть – точно!
– Ну есть так есть.
– Есть, зря-то ведь не скажут! Да ты прости его, Ирка! Тебя-то сколько ждать, а ему уж за двадцать, девка-то вот и нужна, вот и ходил. Кто не ходит-то!
А тут мать отправила ее в город молоко продавать. Коль не вышло поробить на лесозаготовках-то, так сложа руки, что ль, сидеть?
Молоко все сложили в короб деревянный. Кругами оно было наморожено, да и короб весь обморозили толстым льдом. Лошадь запрягли, да и отправили пораньше. С ранья, как говорят. Ой, слово уморное… Отправили-то пораньше, а как обратно ехать – ночь. Страшно! Хоть и бойкенькая она, Ирка, а страшно все равно. Небо черное, лес черный по обочинам, только дорога белая. Луна за облаком светит. Свет у нее – такой свет! Им, говорят, мертвяки питаются, светом этим. Вот, кажись, и стоит один, на дороге-то… Пригляделась Ирка: точно, стоит! А деревня и не показалась еще – за холмом она, не видать.
– Ирка, ты?
– Петко! Чего пугаешь? Ночами-то чего бродишь, не спится тебе?
– Прости меня, Ирка! Для меня ты одна только, одна как есть! Как вон сосна на кликуне – рядом и близко никого, одна стоишь!
– Я-то стою! А лежит с тобой кто? Нет уж, Петко. Ходил ты ко мне, ходил – да, видно, хватит.
– Все равно ходить буду!
На другой день Зойка заполошная бежит.
– Ирка! Ты знашь-нет, кто приехал-то? Кто в колхоз устроился?
– Кто?
– Да Васька! Ухажер твой из Мокрой.
– Как Васька?
– Так! Говорит: все, робить тут буду и жить, говорит, буду тут. Избу собрался рубить, уж и лес выписал! А к Ирке, говорит, сватов зашлю.
– Да каких сватов-то, ведь я ему отказала уже!
Не слушает Зойка, глаза круглые:
– Сватов, говорит, зашлю, и это все в клубе! Нарочно на сцену забрался еще! А там – наро-оду! На танцы пришли! И Петко твой вот это услышал.
– Ну услышал, и че?
– Да не знаю! Бьются, поди, уже! Бежим, Ирка!
Побежали в клуб. Петко и Василь, точно, на сцене. Спорят, кричат.
– Не пойдет она за тебя!
– Че это не пойдет?
– Не пойдет, и все!
– Пойдет!
– Не пойдет! Пол-литру ставлю, что не пойдет!
А-ах-х! Расступился народ. Петко язык прикусил, да поздно: слово-то не воробей. А тут уж Ирка сама, тоже на сцену вскочила, и по роже-то, прямо по лицу – как даст ему! Только чуприна мотнулась.
А Васька на все это смотрит да ухмыляется. Случай свой поймал. Такой уж парень-то, неотступный. Не зря на Ворошилова похож.
Свадьбы тогда были как? Три воза, три лошади. На первом возу постель, свахи привязывают все веревками, узел прячут, а сами сверху садятся. На втором возу шифоньер с приданым невестиным, на третьем – половики, лампы, посуда всякая. Все это свахи везут. Приезжают к жениху, там родня его выходит – узел ищут. Найти не могут – ну так надо тех свах поить, которые на возу сидят. А как угостили свах, так они показывают узел-то, и тогда уж запускают возы в ворота. Разгружать возы – опять гулянье. Песни! Ой какие песни звонкие! – не простые песни, а свадебные. Тут уж и невесту привозят, следом за приданым-то. Как вводят в женихов-то дом, поют все:
Ой, не было ветров, ой, не было ветров —
ветры вянули.
Ой, не было гостей, не было гостей —
вдруг наехали.
Ой, милости просим, ой, милости просим,
дорогие гостеньки,
ой, к нам на беседу, к нам на беседу,
на веселый вечерок.
И обносят всех опять по рюмке: давайте, мол, дорогие гостеньки, угощайтесь! А потом за стол, да по кругу ходят, да поют опять:
Тут катились два яблочка, тут катились два яблочка,
ой, катались-наливалися да катались-наливалися,
по имени называлися.
Что первое да яблочко – свет Василий да Егорович,
что второе было яблочко – Ираида-то Михайловна.
Как вот эту песню спели, так Ирка с Васькой из-за стола поднялись да в центр круга-то этого вышли и на колени встали там. На колени встали, а родители Васькины подошли с иконой благословлять.
Ирка голову опустила, под благословеньем-то, а сама ждет-пождет: где там Петко, неужто не увезет ее?
Да он бы и увез, конечно. Увез бы, с друзьями уж сговорился. Да только у Василья-то дядя оказался братом двоюродным самого председателя колхоза. Они взяли людей – и Петра с друзьями в чулане колхозном заперли. Так он всю свадьбу в чулане этом и просидел.
Ну а наутро к Иркиной маме Васька пришел. Пришел, рубашку принес – а она в крови, рубашка-то, – и поклонился в пояс:
– Спасибо вам за доченьку, что сохранили!
Сроду в Мокрой-то деревне не было таких обычаев – видно, научил его кто. Мама Иркина аж заплакала.
И плакала-то она, да и Зойка плакала. Ирка одна не плакала только.
Понесла сразу, с той самой ночи. На работу его провожает, малого у титьки держит, смеется:
– Смотри, – говорит, – Васька! Сосна – она в любую сторону упасть может. Шш-шух, и все!
Смеется-то смеется, а глаза не смешливые. Серьезные глаза.
Только не упала сосна. Пятьдесят три годочка они прожили – до того, как умер он. Умер он, да Ирка и сама потом не зажилась. День ее последний вся родня, поди, хорошо помнит – Спас был Яблочный, и вот там эти яблоки собирали-чистили, да в тазу варили, да сушить ставили в духовку, да и пирогов яблочных под это дело настряпали. Полвека прошло, так уж порядочный дом был у них, полно всего. Колхоз развалился, понятно, но работящий-то человек везде себе применение найдет. И вот она, Ирка-то, баба Ира, яблоками этими распоряжалась, да столом командовала, пироги заворачивала – сама себе, получается, на поминки. Наливочки еще она, помнится, намахнула, а ночью возьми да помри. Во сне. Ти-ихо. Вот такая она, наша жизнь. Шш-шух – и все.
Шш-шух, и все.
А потом, дальше-то, тишь, синь, свет белый, нежный. Из него, из света, выходит Петр. Наклоняется, Ирку целует – снова молодая она, маки по подолу! – сто раз хочет поцеловать, но Ирка лицо отворачивает.
– Уж прости ты меня! Вспоминала тебя, Петко, столько раз вспоминала! Дня не прошло, чтоб о тебе не думала. Да и спать ложиться – как ложиться-то, когда под боком другой совсем…
– Так ведь не было ничего этого, Ирка. Не было ничего! Это тебя сосной тогда придавило, и все тебе померещилось. А мы не ссорились, и ни к кому я не ходил, и на пол-литру не спорил, а отец мой выздоровел, да и поженились мы с тобой. Как любили-то друг дружку! Я ведь даже на колодец тебя одну не пускал! А все остальное привиделось тебе просто. Привиделось! Точно привиделось, как бог свят…
Ирка в тулупе, в платке по самые брови, щеки румяные, на дворе зима-зимущая! До колодца бежит, ведрами пустыми размахивает. Гремят ведра. А Петро за ней.