— А ты попробуй учесть одно обстоятельство. Пушнину он у Хлопотина отобрал? Он её кому-нибудь продаст или… так отдаст…
— На Таньку намекаешь, на супругу? Такой случай я уже обдумал.
Дверь избушки отворилась, выглянула Агния.
— Георгий Андреич, чаю не пили! Второй раз подогреваю.
Смиренно замерло Терново, подчинясь снегам, стуже темноте. Если бы не яркий прямоугольник окна канцелярии, то могло бы показаться, что тут, посреди тайги, вовсе и нет никакого человеческого жилья. Но окно сияет щедрым светом пятилинейной лампы, да и в других домах кое-где, если приглядеться, вздрагивают огоньки — где лампадка, где коптилка, где допотопный жирник: время ещё не ночное — вечернее. Нельзя сказать, что и на улице крохотного посёлка полное безлюдье: быстрая, словно бесплотная, фигурка (ни одна собака не залаяла) проскользила от дома к дому и приникла к освещённому окну. С минуту — никакого звука. Потом как бы со стоном прорвалось частое, трепетное дыхание.
Сквозь стекло, лишь понизу забелённое снежными узорами, Татьяна увидела, что, сидя за столом, Георгий Андреевич писал: и мысли его, и чувства сливались воедино, и все в его лице было до отчаянья непонятно Татьяне. Но что? Белов вдруг поморщился, нахмурился и, бросив в сердцах ручку, с досадой посмотрел в окно. Татьяна едва успела юркнуть в сторону.
Совсем другая картина открылась ей, когда она, заслышав за стеной голоса и несколько удивлённая этим, решилась снова заглянуть в окно. Теперь вся большая комната была перед ней, и оказалось, что Георгий Андреевич вовсе не в одиночестве. За дальним столом, приобняв найдёныша Юрку, сидела Агния; там, как видно, занимались учёбой: раскрытые тетрадка и книжка лежали на столе. Возле печки примостился старик Огадаев, который, нацепив очки, чинил пим. Перед висевшим на стене зеркалом стоял взятый на днях на должность объездчика Никита Хлопотин и примерял новую форменную фуражку, а сам Георгий Андреевич стоял рядом с ним и, посмеиваясь, вроде бы подтрунивал над парнем: дескать, до времени, когда фуражку можно будет носить, ещё дожить надо. Собственно, они все там в эту минуту с весёлым интересом следили за Никитиной примеркой. Впрочем, не все… Девчонка эта, недоросток, смотрела вовсе не на парня, а на директора, и такая влага сверкала и переливалась в её глазах, что Татьяну наконец-то озарило: соперница!
Больше не смогла смотреть Татьяна. С яростью оттолкнулась от стены, и, уже не таясь, пошла прочь. Её походка странно потяжелела — заскрипел от быстрых шагов снег. Где-то гавкнула собака.
Злая бессонница напала на Татьяну. Не лежится ей ни на левом боку, ни на правом, а ночь одинокая ещё вся впереди…
И вдруг — показалось или на самом деле? — звякнула щеколда калитки. Затаив дыхание, Татьяна прислушалась и дождалась нового звука, уже совсем определённого: стукнула в сенях дверь. И голос, от которого, если бы и спала, подскочила как ужаленная: «Отвори…»
Вошёл грузный, застонали половицы.
— Лампу разожги да поставь на пол.
— Захар! С ума ты сошёл! Тебе кто велел приходить! — бурно зашептала Татьяна. — Поймают! Мернов три ночи на чердаке сидел у Савелкиных, тебя караулил!
— Караулил, а теперь не караулит, небось простыл. Вот я и пришёл, — спокойно отозвался Щапов и, сев на лавку, со стоном вытянул ноги. — Пимы с меня сыми. Или нет. Прежде дай молока топлёного, душу погреть.
— С солдатами он теперь заявится, так и знай! — почти на крик сорвалась Татьяна.
— Ну так что ж. В тайге токо таёжному человеку ход, а все иные-прочие завязнут.
— Хорохоришься! Найдутся и похитрей тебя! Что удумал! В милиционера стрелять! Карабин упёр, это надо! А слухи-то, а слухи какие про тебя! Вполовину поверить, и то уж душегуб получаешься! Ты бы хоть карабин-то им подбросил, и вины бы твоей стало поменьше…
— Карабин — где надо. Я теперь вот с этим хожу, — медленно расстегнув полушубок, похлопал ладонью по невидимому во тьме обрезу. — А слухам про меня ты тоже верь, и другие пущай верят и боятся. Мне так надёжней.
— Дык что ж это, господи!
Как ни мало радости испытала Татьяна от ночного визита, но жена есть жена, и все приказы мужа быстро исполнены: лампу засветила, достала из печи плошку тёплого топлёного молока и стянула с Захара пимы.
— Баньку бы… Вша заела, — с наслаждением шевеля пальцами ног, сказал он.
— Поумней ничего не скажешь? Да ежели в такой час я баню затоплю, назавтра до самого Ваулова каждая собака будет знать, кто ко мне приходил. Нет уж, корми насекомых. Чугун воды есть в печке — достану.
— Ладно. Обойдусь пока и без лишней сырости. Сухость, она зато для здоровья полезней.
— Во-во, зверюгой тебе жить, а не как люди.
— Нужда. Временно, — ничуть не осердясь, философски сказал Захар. — Ничего. Дай срок, в шёлковой рубахе и при галстуке опять ходить начну. Ужо махнём с тобой в один такой город, какой я на примете имею, купим дом каменный и всего такого прочего. Заживём припеваючи.
— С тобой напоёшься. Каких токо песен?
— Али ехать отдумала?
— Опять ты за своё. Я и думать не надумывала! Все ты за меня решаешь. Такие ли времена, чтобы мне куда-то ехать? Тут у меня корова, жалованье какое-никакое, свой доход есть, а в городе что будет? На фабрике работать да на паек существовать? Или про золото, что ли, про своё опять талдычить будешь? Где оно? Ни разу я его не видала и верить тебе не обязана. У тебя, может, одна горсточка, а ты хвост распускаешь, будто миллионщик.
— Хо-хо, глупая баба, у меня золота стоко — держать в руках тяжело. Может, и миллионщик — это как его продать.
— Во-во, ты уж напродавался. На четыре года — за колючую проволоку. Теперь меня прельщаешь. Оно, конечно, я баба видная, оборотистая, справилась бы, не как ты. Но токо вот тебе мой последний сказ: рассыпь ты передо мной хоть цельный пуд золота, и я не нагнусь. Не желаю! И на том покончим. Харчей тебе соберу и сей же час уходи, за-ради бога, куда-нибудь подальше. Я твёрдо решила: эта встреча у нас последняя.
— Та-ак… — протяжно сказал Захар и, помолчав, укоризненно покачал головой. — Этаких речей я от тебя ещё не слыхал. Али чего напужалась?
— Ничего я не напужалась, а не хочу, и все тут.
— Давай тогда разберём, откуда ветер дует. Часом не оттуда, где ты нынче под окнами стояла? — И, медленно подняв заскорузлый палец, Захар прицелился им, как пистолетом, в сторону управления заповедника.
Татьяна поёжилась, открыла рот, чтобы сказать что-то, но не нашлась, смолчала. По лицу Захара скользнула и исчезла в бороде усмешка.
— Я всё вижу и все знаю. А как же? Моё дело такое — во все вникнуть.
— Мало ли, зачем я там стояла! — опомнилась Татьяна. — Я как-никак на работе числюсь в заповеднике!
— Не крути. На директора облизывалась, вот и вся твоя причина. Мне ли тебя не понимать? Однако, видать, невелики твои успехи, а? Иначе я бы над тем интеллигентом потешился. Убить бы не убил, а шкуру содрал. Как бы он без шкуры-то пошёл? — И Щапов вполне натурально и безо всякой боязни быть услышанным с улицы расхохотался.
— Больно востёр. Он, может, с тебя с самого побыстрей шкуру сдерёт.
— Не. Этот для меня не опасен. Я с ним, как с котёнком. Бродит вот только по тайге каждый день, во всякую щель суётся — мешает! Ну, за это я его не трогаю, пущай себе. Работа у человека такая. А вот уж ежели ты с ним скрутишься… Шлёпну.
Татьяна обессиленно присела на постель. В одну минуту сломленная, потухшая, прошептала почти беззвучно: «Все про тебя правда…»
Захар, совершенно спокойный, положил на лавку обрез, скинул прямо на пол полушубок и с удовольствием прошёлся по скоблёному полу.
— Да! Кабы не забыть. Я там, в сенях, мешок бросил — пушнина кое-какая. Продай по-аккуратному. Деньги сбереги, пригодятся нам на самый первый случай.
— Не учи…
Пока Татьяна хлопотала, припрятывая пушнину, да пока приготовила кое-что из харчей, чтобы положить в котомку мужа, сам он прикорнул на лавке.
— Захар, дрыхнешь! А я тут сиди и карауль тебя! Того и гляди светать начнёт! — Татьяна толкнула мужа в плечо.
Схватившись за пимы, Захар Данилович одумался:
— Ишь, батя привиделся… Сон такой…
— То-то, я гляжу, спишь ты, а в глазах у тебя по-мокрело. Видать, как ни броди по тайге, а все человеком останешься.
Коротки сборы; обрез под полушубок (чтобы затвор не замёрз), в котомку побросал харчей и, не тратя времени на прощанье с женой, — к двери.
— Шёл бы напрямки задами.
— Нельзя, след положу. Спервоначалу по дороге надо, камусы у меня недалече припрятаны…
А Терново словно навек заснуло в загустевшей под облачным небом темноте. Ни звука кругом: не стукнет копытом присмиревшая в тепле хлева скотина, не залает собака, которую, пожалев, пустили с мороза в дом, не хлопнет дверь, не заскрипит снег под ногами несущей охапку дров хозяйки. Ещё очень рано.
Захар Щапов, соблюдая скорей формально, чем из страха, некоторые меры предосторожности, миновал глыбящиеся во тьме избы и, довольный, был уже готов нырнуть, как рыба в воду, в надёжную чащу, как вдруг непонятный трескучий звук, возникший за углом крайнего строения, заставил его застыть на месте. Несколько мгновений, сжавшийся, готовый ко всему, он смотрел туда, где затрещало, и силился понять причину незнакомого звука, резкостью, впрочем, напоминавшего выстрел. Затем ему, не склонному по характеру к растерянности, пришлось-таки испытать это чувство. Он заметил, что снег вокруг начал излучать красный свет, который прямо на глазах нестерпимо ярчал, растекался вширь, обнажая причудливые и нелепые очертания окружающего. И сам себя, свою одежду, свои ноги и невероятно красные руки (он ещё не успел надеть рукавицы) увидел Захар Щапов и испытал в придачу к растерянности суеверный ужас. Он поднял голову: горевшая в небе красная ракета объяснила ему всю эту чертовщину и то, что он одурачен: из-за амбара, пряча в карман ракетницу, вышел Белов.
— Красиво провожаешь, — пробормотал Щапов; в его голосе появилась вызванная испугом сиплость.