Дальний приход (сборник) — страница 55 из 60

6

Николай Сергеевич ошибался, полагая, что на работе ему предстоят неприятные и долгие объяснения по поводу затянувшейся командировки. Никто ничего не спрашивал. Только в конце рабочего дня его вызвал к себе секретарь парткома института Ардальон Павлович Майский. Там же, в кабинете, сидел и заместитель директора по науке — Захар Львович Волгин.

Секретарь парткома закрыл следом за Николаем Сергеевичем на ключ дверь, потом спросил:

— Сидел?

— Сидел… — ответил Николай Сергеевич.

— Мы знаем… — сказал Ардальон Павлович и посмотрел на заместителя директора.

Захар Львович кивнул.

— Знаем… — сказал Ардальон Павлович и тяжело вздохнул. — Они были здесь… Многих допрашивали.

Майский усадил Николая Сергеевича напротив кресла, в котором сидел Захар Львович Волгин, а сам остался стоять.

Прошел по кабинету. Остановился у окна.

— Вчера на партсобрании закрытое письмо ЦК читали, — сказал он, глядя на заполненную машинами улицу. — До сих пор не могу прийти в себя. Какие, Николай Сергеевич, страшные дела творились! Сколько людей безвинно пострадало!

— И каких людей! — добавил Захар Львович Волгин. — Лучшие, можно сказать, партийные кадры.

— Да, Захар Львович! — сказал секретарь. — Да, лучшие.

Он быстро подошел к Николаю Сергеевичу и крепко пожал ему руку. А Костромин, который даже и встать не успел, когда Ардальон Павлович схватил его руку, смущенно покраснел. Он хотел было сказать, что если это о репрессированных товарищ Майский говорит сейчас, то это не совсем о нем, потому что он… Николай Сергеевич не знал, как объяснить, кто он… Он смутился еще сильнее.

— А вы знаете, Ардальон Павлович… — одобрительно глядя на смутившегося Костромина, сказал Захар Львович Волгин. — Вообще-то я вам, как секретарю парткома, замечание сделать хочу. Почему это товарищ Костромин не в партии?

— Верное замечание, Захар Львович… — не выпуская руки Костромина, ответил Майский. — А вы сами, Николай Сергеевич, как к этому вопросу относитесь?

— Я… Я не думал еще об этом, Ардальон Павлович, — ответил Костромин.

— Подумайте… — сказал Захар Львович Волгин. — Нам, Николай Сергеевич, сейчас, после ХХ съезда, очень нужны такие, как вы, принципиальные и ответственные товарищи.


Этим вот многообещающим разговором и закончилась для Николая Сергеевича Костромина странная, начавшаяся с ним на улице Чкалова у дома номер восемьдесят череда невероятных событий.

Сразу после возвращения в Москву дела его быстро пошли в гору.

И в КПСС он вступил, и кандидатскую диссертацию очень удачно и быстро защитил, и вскоре был поставлен во главе ведущего отдела института. И за всеми этими делами как-то отошли, призабылись невероятные приключения той затянувшейся куйбышевской командировки.

То есть Николай Сергеевич, конечно, не позабыл ничего, но ему как-то странно было вспоминать, как, конвоируемый конным милиционером Прохоровым, брел по истоптанному копытами снегу, как сидел он на неудобной деревянной скамейке, ожидая задерживающегося где-то «воронка». Неужели это был он, начальник ведущего отдела столичного НИИ, молодой член партии, преуспевающий ученый?

Невероятно…

7

И только однажды снова вспомнил Николай Сергеевич о куйбышевской командировке как о своей. Это случилось уже в семидесятые годы, когда он возглавлял не отдел, а весь НИИ…

Тогда умерла в Рязанской области его тетка, и Костромин поехал, чтобы распорядиться ее похоронами. Тетка жила одна, и, кроме Костромина, сделать это было некому.

Так вот, после похорон и поминок Николай Сергеевич сидел за столом и перебирал теткины письма, а соседские женщины разбирали вещи покойницы. Костромин почти и позабыл о них, так увлекли его документы.

К своему удивлению, он узнал, что, оказывается, и их семью не обошли репрессии — муж тетки не вернулся из лагерей… Этого Костромин о своей семье не знал. Вообще, оказалось, он много чего не знал о себе.

— Ну, что? — отвлекаясь от документов, спросил он. — Управились?

— Дак вроде все… — ответила соседка. — Вещи мы разобрали — кому что. Вот иконы только остались. Вы их себе заберете или как?

Николай Сергеевич встал и подошел к божнице, висевшей над комодом.

Икон было немного.

Богоматерь с Младенцем, Спаситель, а рядом…

У Николая Сергеевича даже дыхание перехватило — с иконы смотрел на него тот самый седобородый старик, с которым встретился он в 1956 году в камере куйбышевского отделения милиции. Только сейчас на голове у старика была митра, но взгляд близко посаженных глаз остался тем же колючим и таким же пронизывающим.

— Это Никола… Николай Угодник, — пояснила соседка. — Покойница-то всегда ему молилась за тебя.

Она перекрестилась, глядя на образ, а потом спросила:

— Если с собой заберете, так, может, в полотенчико чистое завернуть?

— Нет… — покачал головою Николай Сергеевич. — Зачем я забирать буду, если и молиться-то не умею. Хотите — берите себе.

— Дак возьму ведь, возьму! — торопливо обрадовалась соседка. Залезла на табуретку и дрожащими руками сняла икону. — Дай вам Бог здоровья. На што она вам действительно, если не молитесь. А я помолюсь. Пока жива буду, каждый раз за вас молиться буду.

Николай Сергеевич хотел улыбнуться, но не сумел.

— Молитесь… — серьезно сказал он. — Молитесь, пожалуйста, обо мне…


Сосед Николай

Нога подвернулась, когда Егоров карабкался вверх по крутому обледеневшему склону. И, наверное, будь он налегке, сумел бы удержаться, но тяжелый рюкзак с картошкой потащил вниз. Егоров упал, и упал неудачно. Что-то хрустнуло в застрявшей между обледеневшими камнями ноге, от острой боли помутилось сознание и стало вдруг нестерпимо жарко посреди усилившегося к вечеру морозца.

Егоров потерял от боли сознание и очнулся уже от холода, пронизывающего насквозь. Попробовал шевельнуться, но снова острая боль оглушила его, и он замер.

Станция была совсем близко. Подняться на береговой склон, пройти сквозь перелесок, заполненный застывающими синеватыми сумерками, а дальше уже станционные заборы. Оттуда доносились звуки — лязганье маневренного паровоза, усиленный репродуктором голос диспетчера: «Внимание! На второй путь подается состав с березовыми дровами!»

Все слова объявления Егоров различал совершенно отчетливо и так же отчетливо понимал, что ему-то не докричаться сквозь станционный шум. Он попробовал было, но крик «Помоги-те-е…» растянулся вдоль обледеневшего берега и бессильно застрял в синевато-холодных сумерках.

— Внимание! На второй путь подается состав с березовыми дровами! — снова объявили по станционному динамику.

И Егоров чуть не задохнулся от бессильной злости и на состав с березовыми дровами, и на соседа Николая, своего тезку, с которым сговаривались они сегодня вместе ехать на дачу за картошкой, и на самого себя, психанувшего, когда выяснилось, что сосед не сможет поехать с ним, и отправившегося — не пропадать же взятому отгулу! — на дачу пешком.

Злость и помогла вывернуться из рюкзачных лямок. И хотя снова ослепило вспышкой боли, но стало легче. Кусая губы, Егоров начал карабкаться вверх. Насколько раз он соскальзывал, и тогда снова на мгновение терял сознание от острой боли, но, очнувшись, продолжал карабкаться и одолел, одолел-таки береговой склон, упираясь локтями, пополз по глубокому снегу к поваленным возле берега сушинам.

План — Егоров только сейчас осознал, что это действительно план спасения — как-то сразу созрел в голове. Наломать сухих веток и попытаться развести под сушинами костер. Если они загорятся, огонь и дым могут заметить со станции. Ну, во всяком случае, тогда он не замерзнет. Сможет передохн у ть…

До сушин Егоров полз бесконечно долго, прорывая в снегу глубокий след. Снег — сухой и холодный — лез за шиворот, набивался в уши, в рот, в глаза, но Егоров полз вперед, зная, что там — у сушин — спасение.

И дополз. Стащив с рук обледеневшие варежки, начал ломать сухие ветки, и хотя каждое движение отдавалось болью в поломанной ноге, сумел сложить костерок и полез в карман полушубка за спичками. И только тут, совершая это привычное, но сейчас тоже неимоверно трудное движение, понял, что весь героический марш-бросок к сушинам был бессмысленным. Спички — это Егоров вспомнил совершенно точно — он засунул вместе с сигаретами в кармашек рюкзака…

Сразу стало нестерпимо холодно.

Лежа на спине, Егоров обшарил все карманы, но спичек там не было. В карманах ничего не было, кроме сухого холодного снега да маленького металлического образка Чудотворца Николая, который когда-то давно засунула в нагрудный карман пиджака жена.

Сжимая в непослушной, занемевшей от холода руке образок, Егоров обреченно подумал, что вернуться назад к рюкзаку не удастся. Слишком далеко отполз. Слишком много сил вложил в свой план спасения.

Он заплакал. Слезы не стекали по лицу, а замерзали льдинками на глазах. Егоров замерзал. Он понимал это, и это было совсем не страшно. Просто было очень жалко себя…

Как-то очень ясно сквозь замерзшие на глазах слезы видел сейчас Егоров жену, дочку, близких своих, соседей. Соседа своего, тезку Николая, Егоров тоже видел, и уже не было на него никакой злости за то, что обманул с поездкой на дачу.

Ни на кого не было злости.

Жалко было только, что многого не успел сделать, не успел сказать жене и дочке самого важного, не успел в последний раз сходить в церковь и, не просто томясь и скучая, простоять всю службу, а помолиться, как следовало бы…

Боль в ноге утихла. Было уже и не холодно даже. И сумерки тоже как бы рассеялись. Дремота заволакивала сознание…

И все равно умирать не хотелось. Очнувшись, Егоров вдруг понял, что замерзает, и мысль эта обожгла его. Он рванулся вперед, к огням станции, сияющим тускловатым заревом за перелеском, крича от боли, царапая пальцами снег, пополз. Ему казалось, что он продвинулся далеко, но когда оглянулся — сушины были рядом, он продвинулся вперед всего на пару метров.