Он подумал, кивнул, ответил наконец:
«В рамках».
«Вот что… — сказал я, но слова звучали нелепым излишеством, поэтому я просто повёл его в комнату и достал из секретера припасённую на чёрный день бутылку. — Садись».
Он воспротивился: якобы ему лучше пойти домой.
«Не выдумывай, — отрезал я. — Сегодня ты ночуешь у меня».
Алкоголь не помог в этот раз ни забыться, ни откинуть действительное: оно только чётче обозначилось резкими и несомненными чертами, на которые накалываешься при любом неосторожном движении, как на булавку — бабочка. Когда бутылка опустела наполовину, держать лишь в голове то, что мерно стучало там последние несколько часов, больше не было сил.
«Ты слышал? — сказал я, сам не зная, зачем говорю это ему. — Рита умерла».
Я ожидал бури эмоций, но он, помолчав, спросил только:
«Когда?»
«Ещё в феврале».
«Ясно…»
Больше он по этому поводу ничего в ту ночь не сказал. Я же, переходя от угла к углу, разглагольствовал, что это, наверно, и к лучшему и что уж, по крайней мере, ей теперь ничего больше не сделают. Возможно, пытался успокоить его — а может, себя самого.
Сейчас только я склоняюсь к тому, что фройляйн была счастливее многих из нас: ведь в итоге добилась того, чего хотела (возможно, не совсем так, как хотела, но это уже частности). Более того — я думаю теперь, она всегда знала, чем закончит. Было в жестах её и усмешках, что-то от смертника, вкушающего последний ужин.
Впрочем, вы опять-таки можете считать по-другому.
В ту ночь я понял вдруг во всей неотвратимости и ясности: мы проиграли. Мы не герои подполья — только жалкие людишки, раздавленные катком времени. Мы проиграли, можно уже не пытаться быть сильными, быть теми, кем мы были прежде, вообще пытаться кем-то быть — всё это уже не о нас, всё окончательно и бесповоротно позади, как долетевшие эхом слова вчерашней песни, сегодня звучащие пустой бессмыслицей. Мы проиграли.
Когда пришло утро, я смог заключить всю эту пульсацию мыслей в слова и фразы. Зенкин, казалось, тоже воспринимал более адекватно, чем накануне, и я решился говорить с ним.
«Женя, — сказал я ему, — послушай меня внимательно. С нами теперь покончено. С эпиграммой, с призывами, с борьбой за свободу — со всем этим покончено. С вечерами, танцами, творчеством — тоже, но возможно, нам что-то оставят. Возможно, нет. Мы теперь не люди — мы не можем позволить себе быть людьми. Мы — крысы, черви, и всё, что ещё можем, это выжить. Ты меня понимаешь — выжить. Это тоже трудно, но крысы не привередливы. А дальше… ведь это не вечно, — последнюю фразу я сказал совсем шёпотом, заглядывая ему в глаза. — И мы должны остаться. Ты ведь понимаешь?
Он невнятно кивнул, то ли услышав, то ли нет мои слова. Какая-то мысль, мне показалось, залегла в его глазах, что-то, что он собирался воплотить, как только никто не будет ему мешать.
«И, Женя, — я прихватил его за плечи. — Не вздумай сделать какую-нибудь глупость. Потому что я же тебя под землёй найду. И тогда за себя не отвечаю. Понятно? Договорились?»
Он снова невнятно кивнул.
«Словами ответь!» — рявкнул я.
«Да, — пробормотал он. — Да, договорились».
До сих пор я иногда задаюсь вопросом, был ли у нас выбор: у меня, или у Зенкина, или у кого бы то ни было ещё. Была ли у нас возможность решить что-то по-другому — ведь смог же Лунев. Лунев был странным человеком… Не знаю, считал ли он меня своим другом (я его считал таковым), но он так и остался для всех нас загадкой, чем-то непохожим и, в некотором роде, чуждым.
Однако, думаю я, если бы каждый из нас, каждый из сограждан решил бы так, как решил он — продлилось бы тогда «чёрное время» ещё почти девять лет? И я не нахожу ответа.
Есть дело судьбы, и есть дело выбора. Наша беда в том, что мы никогда не знаем, кто из них перед нами.
49
Башня представлялась ей: с самой вершины и, спускаясь по спирали, до самого основания, фундамента, лежавшего в земле; каждый ярус был крепок и стоек, стены из красно-оранжевого кирпича — хоть бери их тараном, не поддадутся.
Конечно, ни один из них не был тем самым кирпичом-амулетом. Но и он притаился где-то здесь, тщательно сохраняемый многие годы, вдали от посторонних рук и глаз. Птицы летали вокруг, пытались высмотреть, залетали в окна с отрывистыми криками, но нет… снова нет.
Может быть… Она пристально оглядывала изнутри этаж за этажом, но не находила похожего. Расхаживали люди, некоторые в халатах, некоторые сидели и звонили по телефону, но вся эта суета была здесь не главной, только для отвода глаз, а она не любила, когда ей пытались отвести глаза.
Лестница кружилась и вела вниз, со света в полумрак и дальше, возможно, в самую преисподнюю. Но всё же нет, поняла она вскоре, лестница поистёрлась, со ступенек стало легко упасть, если идти, не глядя под ноги, стены потемнели, местами крупными каплями скопилась влага. Это был подвал.
Здесь, поняла она, прислушавшись к тихому стуку. Здесь, в нише за массивом толстой опоры, уходившей наверх. Кирпич можно было вытащить из стены или поставить обратно — тогда он был почти неотличим от остальных, только что самую малость ярче.
Она увидела седого, но осанистого человека. Лицо его было морщинисто, глаза — живы, а губы — упрямо сжаты. Он был строен и, стоя на одном колене, не испытывал никакого неудобства от своей позы. Лаванду даже пробрала дрожь, когда она увидела, как крепко держит он кирпич и как почти с нежностью отирает с него замшей пыль и влагу.
«Кирпич, — вспомнила она, — взял человек, которому были нипочём любые клетки и натиски бурь. Иные легенды говорят о нём как о храбром воине, ведшем за собой бойцов, иные же зовут мятежником, пытавшемся поднять народ против тирана. Быть может, и те, и другие правы».
Старик не походил ни на того, ни на другого, но Лаванда знала, что внешность обманчива.
В любом случае, кирпич может и подождать: в этом месте он под надёжной защитой. Куда неопределённей сейчас и оттого тревожней вопрос с глиной. Да и с углём дело не продвинулось ни на йоту.
Местечко же, которое ей назвали, Лаванда запомнила на будущее. Старая рыже-красная башня служила теперь небольшой обсерваторией и стояла в городке Сулеве, что под Камфой.
50
Каталёв был городом совсем другого рода — сказочным городком из шкатулки, что уютно залёг в низине среди лесистых склонов. Даже окружённый бурой пожухлостью — зима совсем запаздывала в эти края — он встретил яркой иллюминацией в ночи, и почудилось даже на минуту, что они дома — наконец-то, после стольких странствий добрались.
Иллюзия вскоре прошла, но городок всё равно улыбался и грел всеми огнями, как радушный хозяин, приглашающий присоединиться к большому семейству.
Здесь было всё: маленькая башенка — точная уменьшенная копия другой, далёкой («Смотри, почти как Часовая», — сказал он Китти, тут же пожалев, когда произнесённые вслух слова отозвались глубже); со старанием убранная и украшенная старинная ратуша, как с книжной картинки; аккуратные домики, рассыпанные вокруг…
Единственное, чего здесь не было — это любой связи. Включать мобильники, чтоб только проверить сей факт, они не рискнули, но по признанию Буловой, радио в Каталёве работало с большими перебоями: иногда, когда местная вышка ловила сигнал из Камфы, можно было разобрать слова и целые фразы, иной же раз всё тонуло в шумах. Про телевидение говорить и не приходилось.
Это плохо, заключил про себя Феликс. Это очень плохо. Это лишает любой возможности не только делать, но даже что-либо всерьёз планировать, пока они здесь. Как бы не застрять им в этой чужой сказке, растеряв все ведшие цели и позабыв их в итоге.
Город баюкал, городе пел «спи-усни, позабудь печали» и качал над головой ковш Большой медведицы. Будто что-то сладкое, душистое было разлито в небе и тихими каплями опадало на землю…
Нет, я так не согласен, подумал Феликс, вырывая голову из сладкого тумана. Нет, не могу. Не имею никакого права. Он быстро взглянул на Китти: та только в нарочитом удивлении подняла брови, словно говоря «Что-нибудь не так? Разве что-то случилось?»
— Китти, — сказал он, когда они остались одни.
Крошечная однокомнатная квартирка Буловой нуждалась в возвращении туда порядка и жилого облика. Сибилла вызвалась помочь — может, не столько ради дела, сколько из симпатии, что вспыхнула за время дороги между ней и Таисией.
Они же двое остались в «доме в лесу», некогда сколоченным одним из «найдёнышей» Буловой.
(Надстройка вроде второго этажа, электрический свет и даже вода из крана. Только вот печку придётся топить. Ведь здесь вам будет неплохо?)
Вполне неплохо, поняли оба. Средства катастрофически утекали.
Китти посмотрела теперь уже без наигранного удивления, просто внимательно.
— Нам ведь скоро сниматься. Правильно я понимаю?
— Не прямо сейчас, — она покачала головой. — Как минимум нужно будет кое-что поправить в машине. Иначе, боюсь, мы далеко не уедем.
— А ты умеешь? — с сомнением протянул Феликс.
— В теории.
— Может, лучше в мастерскую?
— Попробую сначала сама. Не хочу лишний раз светиться. Такую, как у меня, несложно запомнить.
— Я давно говорил, смени эту позорную телегу, — он ожидал тяжёлого холодного взгляда (к своей машине Китти была привязана почти как к живому существу), но она, казалось, вообще не услышала его и только пристально смотрела сквозь окно на горизонт. Будто там расположилось нечто, от чего всё иное теряло значение. — Ладно-ладно, шучу. Пока будешь заниматься машиной, я буду заниматься нашим будущим компроматом. Пойдёт?
51
Когда ему переставало хватать второго яруса — иногда Феликс спускался вниз, чтоб растопить железную печку, если Китти этого не делала, или же, оторвавшись от своих бледных набросков, застывал над листками распечаток, будто там могло вдруг открыться что-то новое — когда на втором ярусе становилось тесно, он отправлялся в город (чуть-чуть по лесной тропинке и дальше минут десять дорогой вдоль поля) и бродил там. На ходу ему часто думалось лучше, и порой приходили в голову очевидные вещи, которых он почему-то не замечал прежде.