У Диковского, погибшего в начале 1940 года на финской, интересны довоенные армейские жаргонизмы: грузовики вязнут в грязи «по диффер» (сейчас сказали бы – «по мосты»), боевые листки называются «ильичёвками», бойцы носят «мильсовские гранаты». Их Диковский сравнивает с перезревшими треснувшими плодами; маузер у него «разгрызает» обойму.
Военный язык – и официальный, уставной, бронзово-чеканный, и казарменный жаргон – крайне интересен сам по себе. Взять «ядро» и «гранату»: смертоносные снаряды сравнивали с орехом или фруктом (granatus значит «зернистый»). Ручная осколочная граната Ф-1 прозвана лимонкой – получился взрывчатый гибрид, незнакомый даже Мичурину. При этом и гранат, и лимон почему-то перевели в женский род.
У Фраермана упомянут «ментуй», то есть минтай, у Диковского рыба «нярка» – теперь «нерка» и «кет» (чуть раньше, у Арсеньева, была и «кэта» – ныне только «кета»; разнобой говорит о том, что слово попало в русский язык недавно, только-только остепенилось). Слово «лосось» у Диковского употребляется в женском роде. Интересно, что первые русские насельники Приморья, особенно из староверов, давали женский род тигру с кедром: «тигра», «кедра». Когда Диковский говорит о «бобровых лежбищах», речь идёт о калане, которого ещё зовут морской выдрой, как лахтака – морским зайцем. Всё это наследие привычек речного народа, вышедшего к океану и давшего морским рыбам имена пресноводных – окуня, ерша. Если называть каланов бобрами перестали, а Бобровое море переименовали в Берингово, то не менее нелепые «морские коты» остались. Соответствующих зверей так и зовут котиками.
Описывая начало Золотой Колымы, когда в порт Нагаево, ещё не выросший в город Магадан, тянулись первые пароходы, Диковский объясняет бытующее здесь до сих пор выражение «на материке», видимо, тогда и возникшее: «Нагаево лежит как остров на двух морях. Здесь и говорят, и в официальных бумагах пишут вразрез с географией, но подчёркивая своё островное положение». «Материк», «большая земля» – вся остальная Россия; у геодезиста Федосеева близкое значение имеет слово «жилуха» – «обжитые территории».
С конца XIX века и до 1940-х в Приморье, Приамурье, на КВЖД бытовал русско-китайский пиджин, в котором фигурировали не только русские и китайские, но и особые, синтетические слова, которых нет ни в том, ни в другом языке. Следует учитывать и то, что по соседству с Приморьем жили не собственно китайцы – «хань», а маньчжуры (отсюда обиходное название выходцев из Китая – «манзы»; на Транссибе даже была станция Манзовка, после Даманского переименованная в Сибирцево).
Некоторые словечки из этого языка находим в записках Вересаева с Русско-японской войны: «Шанго (хорошо)? – с гордостью спрашивали мы, указывая на сестру». «“Шанго” – хорошо, – приводит поэт Несмелов слова Арсеньева, называвшего этот жаргон «волапюком». – Этого слова нет… ни в русском, ни в китайском языках. Китайцы думают, что это русское слово, мы – что оно китайское. Но понимаем его одинаково: хорошо».
Взаимопроникновение русского и китайского описано в харбинских рассказах Несмелова: «бойка» (прислуга, от boy), «полиза» (полиция), «машинка» (мошенник), «хо» и «пухо» – хорошо и плохо, «ходя» – китаец. Те же и другие слова записывал Пришвин, заставший в 1931 году Владивосток ещё многонациональным: «купеза» (купец), «мадама» – женщина, «бабушка» – жена. Хунхузами называли китайских таёжных разбойников, капитанами коренные приморцы величали любое русское должностное лицо; ханой, ханжой или ханшином в Приморье звали китайскую водку с характерным запахом. Питомзой или питонзой (у писателя Басаргина – «питауза») называют подводную авоську, с которой ныряют за моллюсками. «Шампунька» – лодка, «старшинка» – глава китайского сообщества…
Этот жаргон исчез после исхода азиатов из Приморья и конца русского Харбина. В 1990-х, когда в Китай из Приморья и Приамурья рванули «челноки», возник новый приграничный «суржик». Корефаном китаец на рынке назовёт покупателя, к китаянкам принято обращаться «куня». Интересно проследить этимологический след: «корефан» возник из смешения китайского «кайфан» («открыто» – так кричат зазывалы) и русского «кореша». Или «помогайка»: это и китаец, помогающий приобрести нужный товар, и русский турист, перевозящий через таможню чужой баул под видом личных вещей, чтобы импортёр сравнительно легально ушёл от уплаты пошлины.
Шанхаями называли городские окраины, застроенные разномастными хибарами и населённые соответствующим контингентом (Олег Куваев: «“Шанхай” всегда располагается на морской окраине. Эта позиция свидетельствует о его обречённости. Новое строительство наступает из центра. “Шанхаю” отступать некуда»). Кое-где это слово ещё бытует, хотя на современный Шанхай маргинальные фавелы не походят даже отдалённо.
Слово «байдарка» пришло в русский из алеутского. «Байдарой» звали плавсредство достаточно высокой мореходности, изготовленное из моржовых шкур и китовых рёбер. Легкомысленный суффикс превратил древнее транспортно-промысловое судно чукчей, алеутов, эскимосов вместимостью до тридцати человек в лёгкую спортивную лодку с двухлопастным веслом.
«Фонага», чаще «поняга» – приспособление для переноски груза на спине; слово взято у эвенков.
Гончаров, возвращаясь в 1850-х с Охотоморья в Петербург, записывал новые для себя слова: горбуша, черемша, нарты, пурга, заимка, морда (снасть), кухлянка, торбасы, чижи, пыжик, хиус, шуга… Сегодня почти все стали общепонятными, а тогда Гончарова удивляли даже бурундуки: «По деревьям во множестве скакали зверки, которых здесь называют бурундучками, то же, кажется, что векши…» В Приморье бурундуками пугали переселенцев-новичков: мол, зверёк вырастает в тигра.
Гончаров отметил странное для русского уха употребление в Сибири слова «однако»: «“Однако подои корову”, – вдруг, ни с того ни с сего, говорит один другому русский якут». То же замечал Пржевальский: «Каждому новому человеку как на Уссури, так и на Амуре бросается в глаза беспрестанное употребление жителями слова “однако”. О чём бы вы ни заговорили, везде вклеят это “однако”. Бывало, спросишь казака: “Это твоя мать?” – “Однако, да”, – отвечает, подумав, он, как будто сомневается даже в этом случае». Кропоткин в «Записках революционера» пишет, что «однако» в Сибири означает «должно быть», а вовсе не «но». В свою очередь, «но» нередко используется вместо «да».
Пржевальский: «Казаки на Уссури, да и в Забайкалье, употребляют довольно много особенных, местных слов. “Лонись, лонской”, значит в прошлый раз».
Крашенинников: «Людей, ободранных медведями, называют камчадалы дранками».
Пришвин: «Солнца уже не было там и моросило из тумана что-то среднее между дождём и росой: бус, как называется это моросиво на Камчатке». Во Владивостоке для описания схожей погоды – не то туман, не то морось – имелось слово «чилима́», а чилимом называли и водяной орех, и креветку.
Открыватель золота Колымы Билибин писал в предисловии к одному из своих трудов: «Поскольку основной потребитель книги – работники приисков, во многих случаях мы допускали, в отклонение от русского литературного языка, употребление “приискизмов”: вместо русского “горный ручей” – приисковое “ключ”, вместо русского “проток” – приисковое “протока”, вместо “болото” – “марь” и т. д.».
Выросший в дальневосточной геологической семье, я с детства думал, что «ключ» и «протока» – нормальные, общевойсковые русские слова, а оказывается – горняцкие жаргонизмы; или же горняки подслушали эти словечки у сибирских охотников, да так и пошло? Неисповедимы пути лексические. Подобные же открытия происходили у меня с «сопкой», «падью» («распадком»). У Арсеньева находим сноски: «Распадок – местное название узкой долины». Вот она, цветущая багульником (который на самом деле рододендрон остроконечный) сложность маньчжурских сопок.
В записках Билибина находим выражение «сильно золотило», то есть промывка показывала высокое содержание драгметалла. Слово «стараться» Билибин использует в значении «мыть золото».
Есть и другие специальные слова – «энцефалитка» (закрытая брезентовая куртка с капюшоном), «пикетажка» – полевая книжка геолога, «латунза» – вырезанный и прижжённый знак на дереве, оставленный корневщиками, искателями женьшеня…
Пржевальский: «Общим названием “гнус” казаки называют комаров, мошек и оводов, которые появляются летом из Уссури в несметном количестве и, действительно, невыносимо мучат как животных, так и человека». Арсеньев: «…появилась мошка. Местные старожилы называют её “гнусом”. Другое название этих мелких зловредных мошек, тучами вьющихся вокруг, покрывающих толстым слоем горячий чай или суп, – “мокрец”». Энтомолог Куренцов: «Ужин и чай были, конечно, с приварком из мокреца»; «Трудно было представить себе, чтобы кто-нибудь из нас мог хлебнуть хотя бы ложку супу или глоток чаю без примеси мелкого гнуса». Несмелов: «…появились… комары и, что много хуже, сибирский гнус, как называют мелкую, но очень злую мошку. Между прочим, сибиряки произносят это слово с ударением на “а”: мошка́». Это доныне так. Во множественное число слово «мошка» переводится переносом ударения на последний слог.
Для меня до сих пор остаётся загадкой, почему холмы и горы на Дальнем Востоке зовут сопками. Загадочно и само происхождение этого слова – то ли от «сыпучей горки», то есть насыпного кургана, то ли от «сопящей», сиречь вулкана. В «Диких пчёлах» Басаргина приводится полушутливая версия первопоселенца Ивана Ворова: «Дэк ить мы и дали им такое прозвание, сопишь, сопишь на ту сопку, ажно зипун насквозь пропотеет. Пойду, мол, посоплю на сопку».
Может быть, сопки прописаны в дальневосточной речи вальсом «На сопках Маньчжурии»? Но мукденские сопки с приморскими или камчатскими не сравнить – невзрачные бугорки посреди степи. Да и ещё у Крашенинникова – а это середина XVIII века – находим «горелые сопки», как казаки называют камчатские вулканы. «Сопка» уверенно вытеснила из местной речи «горы» и «холмы», став чем-то вроде восточного поребрика; и вот уже архитекторы питерского РосНИПИ Урбанистики пишут: «Сопка – элемент существующей планировочной структуры, характерный именно для Владивостока».