— Ты что здесь делаешь? — недоуменно спросил Губерт, уперев руки в бока.
Девушка всунула в рот толстый кусок колбасы и, пережевывая слова вместе с колбасой, ответила с достоинством:
— Я — девчонка Богомола! — Она продолжала отправлять в рот кусок за куском. — Если не знаете, кто такой Богомол, объясняю — это ваш Яромир! Мы его так прозвали — Богомол. Вам не кажется, что он смотрит из-под своих очков совсем как жук-богомол?
— А я и не предполагал, что у него есть прозвище, — ответил Губерт со вздохом. — Значит, Богомол, гм…
— А вы его предок, да? Мне Лилина говорила, она вроде бы вас знает…
— Да, я его отец… — Эта рыжая все больше поражала Губерта Влаха. — А где же… Богомол? — поинтересовался он.
Несколько лет назад, когда Губерт был на экскурсии в госбанке, им показали машину, которая перемалывала бракованные банкноты. Сейчас ему почему-то пришла на ум эта ненасытная машина — видимо, ее напоминала девушка, столь энергично поглощающая колбасу.
Рыжая мотнула головой.
— Он у себя!..
— А тебя отправил сюда?
— Не-а… ему сейчас не до меня. Он занят!
Губерт вошел в комнату сына. Тот лежал на диване, впившись взглядом в ткань, обтягивающую стереоколонку, и не заметил пришедшего отца.
Губерт Влах перевел ручку проигрывателя на нуль и в тишине, еще отдававшей эхом последних звуков рвущей уши мелодии, сказал:
— Эй, Богомол, что это там за девчонка?
Сын, видимо, не осознавая того факта, что отец не знал раньше его прозвища, продолжал спокойно лежать на своем диване, не двигаясь с места:
— А-а, Габина. Она где-то там болтается, а что?
— Ты что же, только сейчас о ней вспомнил? Зачем тогда приглашаешь, если не уделяешь ей никакого внимания?
Яромир указательным пальцем поправил очки. Вид у него был действительно какой-то странный. «Как же это я до сих пор не заметил, — мелькнула у отца мысль, — какое у него наивное выражение лица? Да, парень действительно похож на жука-богомола».
— Я обещал ей врубить новый диск! Мне Саша достал. Что и говорить — кайф! Разве я виноват, что модерняга мне через минуту надоедает! — И вдруг встрепенулся. — А где она?
— В кухне, где же еще?! — с иронией сообщил отец. — Совершает налет на холодильник!
Только это и могло заставить Яромира поднять свое бренное тело и отправиться искать девчонку. По дороге он все-таки задержался у пианино и воспроизвел мелодию, которую Губерт только что слышал. Когда Губерт вернулся в кухню, здесь находился уже один Яромир.
— А где же Габина?.. — поинтересовался отец.
— Да я ее вышвырнул! — ответил обозленный сын.
— Почему такая немилость?
Яромир махнул рукой и разметал по столу обгрызенные шкурки колбасы и обрывки шпагата, которыми она была когда-то оплетена.
— Все сожрала! Не осталось ни кусочка… А я-то берег колбаску на завтраки…
Нет, Яромир положительно еще ребенок. Колбаса ему дороже всех прелестей женского тела…
После ужина Губерт поговорил с Дагмар насчет Яромира. Она вернулась после шести, была довольна, что Губерт начистил картошки и присмотрел за Романкой — уроки у девочки были написаны каллиграфическим почерком. Впрочем, неожиданный визит опасной красотки вызвал у Дагмар лишь снисходительную улыбку. Сколько их еще будет!
— Не волнуйся, у нашего Яромира, к счастью, в голове совсем другое, слышишь? — Яромир в своей комнате извлекал из пианино какой-то дикий рев джунглей.
Губерта порадовало, что и Дагмар разделяет его точку зрения.
— Поедем в театр. У нас профком организует экскурсию. Дешево, со скидкой, — сообщила ему Дагмар еще перед ужином.
— Куда?
— В Прагу… Поедем, Губерт! Мы так давно нигде не были!
— Когда?
— Через две недели, все наши мадамочки едут… — Она почти умоляла.
— Поезжай, Дагмар, одна. Я не могу, ты же сама знаешь, мне надо присмотреть за норками.
— Один раз их покормит Яромир!
— Яромир? — Губерт рассмеялся. — Да он про девчонку забывает, не то что про норок. Нет, Дагмар, поезжай-ка ты спокойненько одна!
На лбу у Дагмар прорезались три морщинки.
— Но я не хочу ехать одна. Всегда и всюду одна! Как будто у меня нет мужа! Все наши едут со своими мужьями, только я потащусь одна!
— Пойми, я не могу оставить норок без еды и без присмотра.
— Ты уже два года отговариваешься норками. За это время мы ни разу из дому не вышли. Не ходим на балы! Ты ни разу не пригласил меня хоть вечерок посидеть в кафе, никуда не ездим в отпуск. Разве это жизнь? — Дагмар чуть не плакала. Губерт подошел к ней, обнял, легонько прижал к себе.
— Ну, ну, глупышка, разве стоит из-за этого реветь? Молчи, еще два года — и мы купим себе новую машину и махнем в отпуск куда-нибудь за границу. Вдвоем, без детей. Яромир поедет в стройотряд, Романку отправим к бабушке. Ну, Дагмар, не станешь же ты из-за этого плакать?!
Она немного успокоилась, но остаток вечера был вконец испорчен. Когда, залезая под ее одеяло, Губерт тронул ее коленом (это было их ключом к расшифровке вековой загадки грядущего двуединства), Дагмар оттолкнула его, хотя и не грубо, но довольно однозначно. Он отодвинулся и повернулся к ней спиной.
— Обиделся? — спросила она его через минуту.
— Нет… — ответил он и не солгал. Но какой-то осадок остался. Дагмар должна бы понимать: соглашаясь на покупку первых семи норок, она сама приняла на себя суровую монашескую схиму.
— Мне бы это сегодня не доставило радости, — словно извиняясь, продолжала она. Потом, высунув из-под одеяла руку, растрепала ему волосы на затылке и заныла: — Ну скажи, что поедешь со мной?!
— Посмотрим… — ответил он неуверенно, лишь бы она отцепилась…
Последние звуки траурной музыки.
На возвышение рядом с катафалком поднялся пожилой мужчина в твидовом демисезонном пальто, давно вышедшем из моды, и произнес слова прощания. Он читал свою речь, то и дело заглядывая в блокнот. Все понимали, что провожать крушетицких граждан в тот последний путь, откуда не возвращаются, — его должностная обязанность. Текст подготовлен и утвержден вышестоящей организацией. Окончив, он с облегчением вздохнул, что не совершил ни одной ошибки. Однако у присутствующих не возникло и тени сомнения, что с покойным Франтишеком Егликом он никогда прежде не встречался.
Человека в демисезонном сменил инспектор роно. Этого знали все. Перед государственными праздниками и общегражданскими акциями он обычно появлялся и в крушетицкой школе. О нем было известно, что он страдает манией стенных газет. И потому в определенное время, когда инспектор роно должен был осчастливить своим визитом школу, все развивали по части газет такую бешеную деятельность, что после его нашествия в городке невозможно было купить ни одной кнопки. Инспектор роно хвалил газеты Божены Кутнаеровой и Каплиржа, целенаправленные и с фантазией! Результаты, достигнутые ими, не были случайными — и Кутнаерова и Каплирж вели уроки эстетического воспитания.
Каждый раз, или почти каждый раз, доставалось бедняжке Дане за ее фантасмагорическую пестрятину и за тот винегрет из газетных и журнальных вырезок, который в раздевалке перед спортзалом сооружал на листе гофрированной бумаги Прскавец. Инспектор роно Милош Гладил неоднократно заносил их фамилии в толстую тетрадь.
В данный момент этой тетради у него при себе не было. Свою речь он читал по маленьким листочкам бумаги. Речь состояла из высокопарных фраз о предназначении учителя и о недовспаханной Франтишеком Егликом ниве, о том, что покойный навсегда оставил след в сердцах своих учеников. Инспектор приплел к этому панегирику еще и партизанскую борьбу в окрестностях Крушетиц, в которой якобы отличился Еглик. Прскавец тщетно ломал голову, пытаясь припомнить, участвовал ли Франтишек в партизанской борьбе вообще и в какой группе Сопротивления в частности, но так и не припомнил. Значит, этот товарищ из роно позволил себе немного пофантазировать, усугубив известную заповедь: «О мертвых — или хорошее, или ничего» Инспектор добрался наконец до политической и общественной деятельности усопшего. А когда, к облегчению присутствующих, закончил свою речь, то, сделав многозначительную паузу, поклонился по направлению к гробу и, спускаясь с возвышения с чувством хорошо исполненного долга, бросил взгляд туда, где сидела супруга директора Яна Ракосника.
Отделившись от группки стоящих мужчин, вперед протиснулся Йозеф Каплирж. Он тоже отвесил поклон в том направлении, где стоял гроб с покойником, а потом стал говорить о том, как жил усопший. Каплирж говорил тихо, с расстановкой и без лишнего пафоса. Речь свою Каплирж подготовил отлично. Все с интересом слушали. Он говорил о времени вообще и о том, что современный человек живет в вечной спешке. О его стремлении ужать часы, минуты и секунды до более кратких мер времени, чтобы успеть пережить все то, что предыдущие поколения смогли одолеть за долгий век.
— Мы неустанно твердим, — рассуждал Йозеф Каплирж, — что у нас нет времени, что нам его не хватает, как не хватает чистого воздуха и воды. А потом наступает момент, когда умирает друг, отец, коллега, и время словно бы останавливается! И вдруг оказывается, что мы можем найти для человека не только минуту или секунду, но даже часы и дни. И нас охватывает чувство, что наша щедрость уже ни к чему! Она запоздала. Мы рады бы вместе с тем, кто покинул нас, вернуться назад к счастливым временам, когда человек в каждом видит друга, влюбляется чуть ли не в каждую женщину и готов всем и каждому предложить свою руку и сердце. Увы, этого шанса жизнь нам уже не даст. И мы должны смириться с допущенными нами ошибками и постараться завершить все то прекрасное, что задумал и начал ушедший от нас, связывая с этим его имя, лицо и голос.
«А ведь не глупо, — мелькнуло в голове директора Яна Ракосника, — напротив, очень даже умно, что именно Каплиржу я доверил сказать надгробную речь. Я бы так не смог!»
У директора Яна Ракосника возникло желание немедленно обнять и погладить свою умную жену, так пряменько сидевшую с ним рядом, закинув ногу на ногу, что не лишало ее, однако, истинного достоинства. Ракосника радовало сознание, что жена создает ему прочный тыл и столь великолепно представляет его. Алена взвешивала каждую свою улыбку, каждый свой жест: она знала, как подать руку, как сесть, как встать — словно в ней срабатывал некий механизм, дозированно отмеривающий совершенство, непосредственность, веселье, робкий флирт и высокомерный холод. Она безошибочно знала, когда и как следует поступить.