Неожиданно наши тихие дни прерывало появление у моей двери корреспондентов из местных газет или из центральных, с Восточного берега, или даже из европейских… То, что некуда было спрятаться от этого, было для меня большим огорчением и раздражением. Всегда кто-то указывал им прямо на нашу дверь, хотя наш адрес и телефон никогда не сообщался в телефонной книге. Я никак не могла понять, почему закон не защищает право на частную жизнь? Ведь все остальные права — особенно на собственность — прекрасно защищены. Я не могла быть груба с корреспондентами и говорить им, чтобы они убирались; но они были достаточно грубы, вторгаясь в мой дом, задавая бестактные вопросы или даже расспрашивая о нас соседских детей! Соседи негодовали на это.
Приехав в США в 1967 году, я идеализировала Америку и американский образ жизни в своих фантазиях, построенных главным образом на старых фильмах… Мне не легко было смириться с глупостью и бестактностью. Я выходила из себя, но потом вспоминала, как безжалостно третировала пресса даже Жаклин Кеннеди, когда она вышла замуж за греческого пароходного магната. Как глупа, бездарна и груба была кампания в печати против этой бывшей первой леди! Ее все еще не оставляли в покое на улицах Нью-Йорка, хотя новость уже потеряла всякую остроту. И это в ее же стране, корреспонденты вели себя, как идиоты, бегая за ней, подсматривая, выспрашивая подробности у уволенной горничной… Никакого уважения к женщине, ведшей себя так храбро в машине, где был застрелен ее муж и где она собирала вокруг кусочки его разлетевшегося черепа и мозга… Эта грубость и жестокость, эта вульгарность к ней — не к какой-то там приезжей иностранке — нет, я не могла понять этого. Это была какая-то всеобщая тупость — я не находила иных слов. А Жаклин всегда отвечала им лишь своей фотогеничной улыбкой кинозвезды и никогда не вступала в разговоры, — я готова была поклониться такому терпению и хорошим манерам, а также мудрости. И тогда я говорила себе: «Успокойся. Кто ты, в конце концов?! О тебе не писали ничего слишком плохого пока что. Ты ведь могла получить здесь удары куда похлеще».
Сразу после рождения Ольги мы получили множество поздравительных писем от совсем незнакомых людей, американцев. Это было давно и прошло, но с некоторыми я продолжала переписку — и фактически продолжаю ее по сей день. Это были две учительницы — пенсионерки из Сан-Диего, преподававшие латинский язык в старших классах школ Калифорнии. Они проявили такое тепло и заинтересованность в делах моей дочери, что невозможно было эту переписку прекратить. Да и зачем? Я сама выросла под значительно большим вниманием моих учителей, нежели моих родителей. Их советы — в последующие годы — были интересны мне: я никогда не растила детей в американской культуре! Лорна и Лоис, сестры-близнецы, всегда интересовались успехами Ольги в яслях, в детском саду, в школе. Я описывала им подробно ее жизнь, посылала ее рисунки, ее письма, ее школьные сочинения. Они считали ее одаренным ребенком, что, наверное, было действительно так.
В раннем детстве она хорошо рисовала с большим чувством цвета и формы, но после девяти лет ее интерес к рисованию пропал и она больше увлекалась музыкой. Начав с рояля, она в десять лет начала заниматься гитарой и продвинулась вперед очень хорошо; но учитель, который ей так нравился, уехал, и она не захотела идти к другому. В школе Ольга очень хорошо писала, с наклонностью к фантастическим образам и сказкам: ее хвалили. Она хорошо танцевала, чувствуя ритм всем телом, и, возможно, была бы хороша в этой области также. Трудно было сказать, что она делала лучше, у нее все получалось хорошо — если ей нравился учитель! Она не могла работать с учительницей, которая почему-то была ей не по вкусу… И это в конце концов привело нас к большим неприятностям.
Моя дочь всегда была в частных школах, за исключением года-двух, когда я решила попробовать «паблик-скул» — общественные, бесплатные школы. Мои друзья-близнецы настаивали, что «только в паблик-скул дети развиваются естественно, без угнетения». Я с этим никак не могла согласиться. Образование и воспитание в социализме — насколько это было мне известно по опыту — делает людей роботами без инициативы, без собственного мнения, делает их рабами общества. Социализм всегда предполагает потерю индивидуальности, будь то советский социализм, или любой иной социализм — марксистский, немарксистский, троцкистский, ленинский, европейский, кубинский, азиатский, индийский, эфиопский, и так далее… На это мои учительницы не могли ничего ответить. Они просто предпочитали американские паблик-скул всяким другим, может быть, потому что они мало что знали о других странах.
В особенности их раздражали католические школы, но на этом пункте мы предпочитали не останавливаться, так как я считала католическое образование превосходным. Школы, университеты, колледжи католиков были тем, что мне нравилось больше всего в католицизме, — не церковь сама по себе. Ордена монахинь и монахов, посвятивших себя обучению других, были в моих глазах, наилучшим показателем христианской любви к ближнему. Мне ужасно хотелось, чтобы Ольга прошла всю систему католического образования от школы до университета включительно. Это не означало, что она должна была быть католичкой.
Мы, наконец, специально поехали в Сан-Диего, чтобы встретиться с нашими друзьями-близнецами. Ольге было восемь лет и столько же времени мы были в переписке. Мы сразу же узнали друг друга в аэропорту. Близнецы, хотя и мало походившие друг на друга, были одеты в брючные костюмы — эту униформу всех американок пенсионного возраста, особенно в Калифорнии. Их улыбающиеся лица в морщинках контрастировали со стройными фигурами подростков, обе были маленького роста. Они забронировали для нас комнату в мотеле на берегу океана, с маленькой кухонькой и холодильником, полным всяких яств. Мы провели там несколько дней в прелестном красивом городе Сан-Диего, с его парком Бальбоа, с его гаванью и с маяком на Пойнт Лома. Мы ходили в Старый испанский город, где в беленых известкой зданиях собраны образцы мексиканского искусства.
Мне ужасно нравился «латинский» Сан-Диего, как мне и всегда нравилась Калифорния… Увы, я боялась предпринять второй неудачный поход в Калифорнию — мои финансы не позволяли мне больше экспериментов, если я хотела продолжать частную школу в Принстоне и иметь свой дом.
У каждой из близнецов была маленькая чистенькая квартирка неподалеку от пляжа в Сан-Диего, — мечта для каждого учителя в СССР… Недосягаемая мечта. Я заметила, что американцы, путешествуя за границу, останавливаются в «Хилтонах» или в «Шератонах» и никогда не видят, как живет остальной мир. Поэтому они часто не в состоянии оценить то, что они имеют здесь в Штатах. Они еще ропщут на то, что имеют мало! Для всего мира американский уровень и образ жизни все еще — недосягаемый идеал. И когда в Америке вам говорят, что «у меня очень маленькая квартирка, крошечная, но своя», как бы извиняясь за простоту, европеец находит, что это совсем не «мало» и совсем не «просто». Уже не говоря о гостях из Азии и других стран. Даже я, прожившая сорок лет в СССР в довольно-таки привилегированных условиях, часто подавляла смех, чтобы не обидеть моих хозяек. А их «маленькие квартирки» в Сан-Диего показались мне пределом мечтаний для моего собственного уединения в поздние годы…
Наши близнецы были начитанными, интеллигентными педагогами, с ними было приятно разговаривать и приятно слушать. Они были так радушны и так открыты и постоянно стремились помочь мне в моих педагогических выборах и решениях. Они были также настоящими интернационалистами, это значило многое для нас. Наша дружба продолжается.
Мне нравилось жить в Калифорнии, и это было действительно легче и дешевле. Ольга могла бы продолжать занятия в католических школах и позже в колледжах Калифорнии. Но всегда люди ввязываются и начинают давать советы — а новичку в Штатах всегда кажется, что «они знают лучше». Кроме того, меня удивило, что Олины родственники Хайакава только на словах хотели быть ближе к ней: теперь же, когда мы были недалеко, они были слишком заняты политикой, чтобы обращать внимание на нее. Дон уехал в Вашингтон, купил там дом («чтобы ходить пешком в сенат»), и Мардж разрывалась между ним и Сан-Франциско, не желая переезжать в столицу, — что, впрочем, была ее прямая обязанность. Им было определенно не до нас.
Однако знакомые начали убеждать меня, что Карлсбад — это «дыра», и что необходимо срочно же переезжать оттуда, «ну хотя бы в Ла-Хойю», где был университет и все то, что именуется культурой. По крайней мере — внешние проявления культуры. Они даже нашли нам квартиру недалеко от школы, и на словах это казалось действительно рациональнее… Я послушалась.
Но когда мы уехали из тихого, старомодного Карлсбада в новостройки Ла-Хойи и вместились в стандартный (отвратительный) кондоминиум, с асфальтом повсюду; когда мы потеряли навсегда (продали!) наш маленький японский домик — к тому же куда более дешевый, чем эти новые «роскошные кондо», — я поняла, что мы сделали роковую ошибку. Ничего здесь не было по вкусу ни мне, ни Ольге. Ла-Хойя это фешенебельный курорт с дорогими лавками на главной улице, город богачей, одна из таких дам и советовала мне переехать… И совсем, как в Принстоне, университет существует где-то в стороне и живет своей жизнью, а город наполнен гуляющей, тратящей большие деньги публикой. Соседи вокруг нас были менее чем дружелюбны. Но престиж имени! Как и Принстон, Ла-Хойя считается «жемчужиной» южной Калифорнии, но нам-то совсем было не до жемчуга. Школа оказалась совсем не столь великолепной, как мне это описывали, — куда хуже, чем те, что мы знали в Карлсбаде. Но у американцев принято скорее искать дорогую резиденцию, чем платить за хорошую школу: жившие в наших «кондо» родители платили высокую ренту, но посылали детей в паблик-скул. Попробовав делать то же, я вскоре убедилась, что это не для нас. «Престижные кондо» были нам, по существу, абсолютно не нужны. К тому же наш домовладелец оказался отвратительным придирой и приходил лично проверять, не царапает ли моя дочь его холодильник и не рисует ли она на стенах… Американские дети часто делают именно это, но поскольку мы были «не американцы», то он считал нас вообще дикарями.