И вот уже виднеются на пригорке за лесом первые хаты, отчетливо слышится лай собак да рассветная петушиная песнь. Но не виден народ в поле и на широкой речной воде не видать рыбацких лодок. Комиссар, заменивший погибшего командира, рассеянно водит биноклем по размытому утренним туманом горизонту, желая зацепиться взглядом за что-нибудь живое, но видит лишь стреноженную белую лошадь за скошенным житом да калечного трехлапого пса, понуро ковыляющего по пустынной дороге. Хутор словно вымер. Комиссар даже почуял в этом безлюдье таящуюся опасность, но дорога обогнула высокий, заросший пожухлой травой холм, и на его солнечной пологой стороне отряд встретился со всем селом — от мала до велика. Бабы с заплаканными глазами, все как одна в черных платках, смурные мужики, присмиревшие робкие детишки. На самой вершине на краю небольшой березовой рощи хоронили Савоську. Он любил на закате сидеть здесь под березами и до самых сумерек смотреть на широко раскинувшееся под ним село.
Отец Никодим завершил заупокойную и обвел почужевшим холодным взором молчаливую серую толпу. Два могильщика с южного хутора, вспомнив о забытых на телеге лопатах, коряво, нескладно побрели с вершины к дороге у подножия. Возникла неловкая тягучая пауза. В это время комиссар, преодолевая смертельную усталость, взобрался на холм, сбросил под расколотую молнией березу пропотевшую насквозь кожаную тужурку, швырнул на желтую некошеную траву такую же мокрую фуражку и, грубовато потеснив священника, встал у свежеструганного соснового гроба.
— Товарищи, — его прорвало сухим надрывным кашлем. — Товарищи! — начал он снова сильно простуженным сиплым голосом.
Наверное, он хотел сказать что-то особо торжественное, красивое и впечатляющее, что и положено говорить комиссару, но неожиданно запнулся, переступил с ноги на ногу, окинул тяжелым взглядом селян, задержал взгляд на отце Никодиме, вернее, на простом металлическом распятии на его широкой груди, и, вздрогнув, как от холода, продолжил:
— Не уберегли мы его, не уберегли…
На холм, тяжело дыша, забрались могильщики, на этот раз с лопатами, и делово приблизились к яме.
— Да погодите вы! — резко осадил их комиссар, лопата выпала из рук одного из мужиков и звякнула о камень. — Тяжело на душе, безмерно тяжело… сердце саднит… у него ведь вся жизнь была впереди… а он…
Он снова запнулся.
— Значит, так Богу было угодно, — попытался прийти на помощь отец Никодим.
— Может, оно и так, — неожиданно согласился с попом комиссар. — Царствие ему небесное, — и, запрокинув голову, устремил взгляд в небеса. А там высоко-высоко, над самой рощей, медленно и вольготно кружила большая легкокрылая птица.
22
На могиле установили большой дубовый крест, как будто не малец под ним лежит, а большой, при жизни всеми уважаемый и знатный человек. На белой гладкой дощечке, аккуратно прибитой к этому высокому кресту, черными литерами убористо начертали: «РБ Савелий», а ниже по краю коряво и неровно кто-то[33] дописал алой краской: «Красноармеец». Ох и далеко был виден этот крест на высоком холме! Задирали головы и крестились на него путники, что пехом иль конно следовали по тракту.
Каждый день до глубокой осени носила на могилку полевые цветы поповская дочка Анюта, сидела она подолгу у креста, вытирала влажные красивые глаза краешком головного платочка. А с первым снежком повез ее отец на учебу в женскую гимназию, и никто больше не ходил на Савоськину могилу, лишь большой черный крест на занесенном снегом холме напоминал селянам о том странном, так и не понятом всеми парне, и стирался день за днем его светлый облик из недолгой людской памяти.
И вот когда никто уж и не вспоминал о Савоське, аккурат апосля сочельника, свершилась на селе череда странных событий, которые кое-кто окрестил чудом, а кто-то из неверующих — глупой бабьей сплетней. А случилось-то вот что. Бабка Никипелиха возвращалась на закате по тракту с южного хутора, где, навещая двоюродную сестру Евдокию, угостилась ядреным, дюже хмельным перваком, сдобренным липовым медом. Раскрасневшаяся от хмельного угощения и трескучего морозца, присела она на изгибе дороги у высокого холма облегчиться, глянула на красное солнышко на вершине, да так и завалилась в сугроб. Выбралась с трудом, посчитала, что спьяну почудилось, отерев пылающие впалые щеки колючим снегом, встряхнула головой и вновь зыркнула на холм, на то место, где закатное тяжелое солнце грузно насадилось на безлистые вершины берез.
Зыркнула и обомлела. А там высоко, под самым светилом, на бесснежной обветренной проплешине, прислонившись спиной к безлистой березке, сидел отрок Савоська. Сидел он, словно живой, и смотрел свысока своим ясным взором на широко раскинувшееся по низине, утопающее в белых печных дымах село.
Стала Никипелиха неистово креститься, но не помогло крестное знамение: восседал на вершине Савоська как ни в чем не бывало. Подхватилась тогда бабка, вытащила из глубокого снега затерявшийся валенок, уже без калоши, и сиганула что было сил по тракту назад к южному хутору. И там, конечно же, здорово приукрасив, рассказала об этом видении сестре Дуньке и ее мужику — работнику лесопильного цеха. А наутро Никипелиха с Дунькой на пару, перебивая друг дружку, расписывали в цветах и красках «чудо на холме» бабам у колодца, а Дунькин муженек так же яро и с прикрасами, будто сам видел — мужикам в своем родном цеху. Конечно же, им никто не поверил, уж сильно от всей троицы разило хмельным перегаром, но слух по селу, как обычно, пополз. Так бы и закончилась эта история с чудом, но из сельского слуха переросла она во что-то более правдивое.
Аккурат за день до Крещения сельский конюх Евдоким (на селе его звали Евдоха) поутру вел за повод годовалого жеребчика гнедой масти из села на хутор, где намеревался, согласно уговору, продать его зажиточному, еще не раскулаченному мужику Загубину Антифию Харитоновичу, а на вырученные гроши прикупить у него же в лавке мешок крупы да гостинцев к празднику для своего многодетного семейства.
Только добрел Евдоха до высокого холма, как протяжно заржал гнедой жеребчик, голову назад запрокинул да так рванул, что чуть повод не порвал. Вспылил тогда конюх, занес уже руку с плетью, чтобы огреть как следует буяна, да так и замерла рука над головой. Жеребчик снова заржал, опять рванул повод и, вырвавшись на волю, резво поскакал назад по тракту в село. А Евдоким этого уже не видел. Стоял, будто в дорогу вмерзший, посреди широкого тракта и глаз от холма отвести не мог. А там, на вершине, в легонькой утренней дымке спиной к березке и восходящему красному солнышку сидел Савоська и глядел на пробуждающееся заснеженное село. Грохнулся конюх коленями на ледяную корку, стал поклоны бить да молиться Пресвятой Богородице. А когда снова на ногах оказался, видение испарилось, будто и не было вовсе.
И опять пошел слух по селу. И опять кто-то верил ему, а кто-то брехуном называл не шибко умного, да к тому же вороватого Евдоху.
А когда по первой весенней распутице пошли подводы с мороженной рыбой на армейские продсклады, увидали это чудо работники рыбартели — мужики все как на подбор крепкие и головастые, да к тому же до пьянок не шибко охочие: хозяин их Демьян Артемович пьяниц люто не любил и гнал из артели взашей, так как справедливо считал, что работник охочий до пьянства — первый бездельник и вор.
Тут уж народ поутих, когда пятеро мужиков в один голос трубили об увиденном на холме светлом образе. Еще говорили они, что пытались до вершины добраться, но не смогли осилить склизкую мартовскую глину, так и пробарахтались у подножия. Но уж этому коллективному утверждению сразу же не поверил Демьян Артемович и уличил своих работников в брехне, ибо одежка у каждого была чистая и без каких-либо следов глины. Признались тогда мужики, что, увидев Савоську на холме, оробели, осенились крестным знамением, а на вершину лезть и не думали.
Подхватился было Митька — придурковатый сынок Демьяна Артемовича, слазить с дружками к высокой березовой роще, но апосля крепкой батькиной оплеухи пыл его быстро испарился.
Справил в тот же день отец Никодим заупокойную по рабу Божьему Савелию, а на воскресной службе не удержался и поведал пастве о своем странном сновидении на зорьке, хоть и желал сие вначале утаить, дабы не плодились новые слухи.
Явился к отцу Никодиму в том сне прежний его квартирант Савелий в светлом образе, в своей же буденновской гимнастерке и босой. Улыбался тот отрок, как всегда, своей чудной улыбкой и очами лучезарил.
Все бы ничего, да в сновидении этом говорил Савоська с отцом Никодимом, будто и не глухонемой он вовсе.
— Зачем являешься нам, отрок? — только и спросил священник.
А Савоська еще боле засветился, губы в улыбке растянул еще ширше и голосом лилейным, будто девичьим, ответил:
— А чтобы знали вы, чтобы ведали, что не ушел я далеко, а тут, рядышком с вами, дабы беречь каждого и всех сразу от опасностей смертельных и бед лютых…
А потом опустился на колени, склонил свою белесую голову и промолвил:
— Благослови, батюшка…
Только протянул отец Никодим к макушке отрока свою ладонь, как пропели первые петухи и пробудился он.
Как только прозвучало это откровение, зависла в храме благодатная тишина, которую прервал столетний дед Ероша, проскрипел он своим старческим, но дюже звучным голоском:
— Спустил с небес нам Господь-вседержатель за муки наши земные благодать великую — заступника народного, споспешника в бдениях да тяготах, что ниспосланы в испытание каждому.
Пошел нестройный шумливый говорок по храму, кое-кто стал крестом себя осенять, но большинство в ожидании ответа на эту стариковскую тираду устремили свои взоры на отца Никодима. Он-то и прекратил начавшееся было брожение. Сдвинул грозно свои кустистые брови, прикрыл ладонью распятие на груди, будто бы заслоняя от скверны, и пробасил так громко, что задрожал густой стоячий воздух под церковными сводами: