— Не богохульствуй, Ерофей! Не вноси смуту в паству Божью! То лишь Господу ведомо, и негоже рабам его недостойным дела Всевышнему надумывать, коих не было и быть не могло!
Прошелся батюшка суровым, но каким-то растерянным взглядом поверх голов паствы, размашисто перекрестился и нестройно с дьяконом Антипом завершил божественную литургию. Когда же народ, как всегда, неспешно, гудя многоголосьем, покинул храм, а Антип привычно стал тушить свечи, увидел батюшка, что стоит посреди залы дед Ероша, сгорбленный в три погибели, на полусогнутых кривых ногах, сухой дрожащей рукой сжимает сучковатую черную палку и с прищуром из-под нависших над бесцветными глазами белых косматых бровей смотрит на отца Никодима, словно пронизывает его взглядом насквозь.
— А ведь ты, батюшка, уверовал в чудо Господне, — утвердительно промолвил старик, — меня-то ты не обманешь…
— Может, и уверовал, да не твоего ума это дело, — недовольный вьедливостью деда, произнес батюшка, — ступай восвояси, старче, и упаси Господь тебе эту ересь по миру распускать.
Дед лишь сухо улыбнулся в ответ. Он-то точно знал, что, пока он с отцом Никодимом этот трудный для обоих разговор ведет, молва по селу летит с быстротой ветра, передается от двора ко двору новая весть: спустился, мол, Савоська с небес благодатью Божьей, и явился он к нам, дабы уберечь от напастей и пагубы разноликой, всех уберечь и каждого.
23
И уверовал народ в это «чудо», хоть и не встречал уж никто Савелия на высоком холме. Да так неистово уверовал, что стал приписывать Савоське все, что раньше считалось делом обычным. Что ни случись на селе, то Савоська чудесничает. Провалился под лед шорник Семен Бучилов, да выбрался из полыньи легко, валенки на дне оставил и домой босой к жаркой печи приковылял, хоть и пьян был мертвецки. Потом долго он Савоську за спасение это чудесное благодарил.
Мазанул на охоте хозяин рыбартели Демьян Кобылин да сынка своего придурковатого, засаду без сигнала покинувшего, чуть не порешил. Митька, счастливо спасенный, потом, слюни пуская, рассказывал, что будто кто-то пихнул его в спину, как только выстрел громыхнул, и сунулся он рожей в сугроб, а пуля лишь ветки еловые над ним посшибала. Врал Митька бессовестно, будто бы видел спину Савоськи, в чащу лесную уходившего.
Придремала бабка Никипелиха на подводе и вывалилась на обочину так, что наст апрельский горбом поломала, да не побилась вовсе. И уже в полдень похвалялась бабам у колодца со всеми прикрасами, как Савоська-внучок ее от верной погибели спас:
— Прям спиной я, бабоньки, почуяла, как на руки он меня свои крепкие да мягкие принял и бережно, как кровинушку родную, на землю-матушку положил.
Румяные все как одна бабы, расставив полные ведра по лавке и вокруг колодца, опираясь на коромысла, слушали Никипелиху, разинув рты.
— Окстись, дурья твоя башка, — вдруг раздался всем знакомый басок отца Никодима, — все на белом свете по воле Господа нашего деется, и коли ты, губошлепка полоумная, свои ребра сохлые не поломала — на то воля Божья!
— Ой, Божья воля! Ой, его, родимого! Никто ж, батюшка, не сумлевается, — залепетала Никипелиха, отвешивая низкие поклоны попу.
Бабы уже было закинули коромысла с ведрами на плечи, дабы разойтись восвояси, как Никипелиха визгливо, с подковыркой добавила:
— Савоська-то наш и есть та самая воля Божья.
Засмеялись бабы, а отец Никодим громыхнул пустым ведром по земле, сплюнул зло и процедил сквозь зубы:
— Изыди, богохульница!
Ох и злился он на эти слухи, считая, что они веру в Бога подрывают, а потом смирился в бессилии перед людской молвой. На исходе апреля, как только снег совсем сошел, видели его на высоком холме, который к тому часу Савоськиной горкой нарекли, ладил он крест покосившийся на могиле. А потом стоял батюшка долго на том холме под березами и смотрел куда-то вдаль, будто чуял, что скоро с селом своим родным навсегда простится.
Первого мая пришел в село отряд бойцов ГУБЧК и увезли невесть куда на трех подводах отца Никодима со всем семейством, а из храма к лету сделали сельский клуб, и замест креста над ним развевался в любую погоду алый советский стяг. Проходили мимо селяне — крестились все как один на стяг тот алый, пока не обвыклись.
Летом с учебы на каникулы приехала поповская дочка Анютка. Шибко горевала она по отцу да по сестрам. Пожила у нас недельку, каждый день носила цветы на Савоськину могилу, потом добыла в вёдомом только ей да батюшке церковном тайнике черную икону с ликом Николая-угодника и съехала с села неведомо куда.
24
Дед уже завершил свой рассказ и, устало прикрыв веки, погрузился в какие-то свои потаенные мысли. Я чувствовал, что он сейчас не рядом со мной, а в своем родном селе вместе с родителями и Савоськой. Но все же очень не хотелось, чтобы эта удивительная история заканчивалась, и я довольно бесцеремонно, зная, что, конечно же, буду прощен, толкнул деда в бок, чтобы вывести из забытья:
— Дед, а дед. А тебе-то Савоська тогда в селе хоть раз явился?
— Поздно уже, внучок. Спать пора, — ответил дед, однако, взглянув в мои источающие щенячью мольбу глаза, продолжил свою невероятную, но, несомненно, правдивую быль.
…Когда в губернии завершилась кровавая бойня и советская власть твердо укрепилась во всех местах, казалось, что жизнь должна наладиться. Однако в двадцатом году вспыхнули повсеместно крестьянские восстания, или бунты, как их называли простые люди. А совместно с крестьянами восстали и войска. Бушевал народ против новых порядков новой власти.
Васятка подсоблял отцу своему Федору Петровичу на мельнице, что муку молола для всего большого многолюдного села. Только нынче в мешки с жерновов вместо белоснежной душистой мучицы засыпалась серая пылючая масса, оттого что хлеба стояли некошеные или безжалостно пожирались огнем лихолетья. Пришел в селения лютый голод, и приходилось крестьянам, чтобы выжить, хлеб печь из гречневой лузги, березовых сережек да болотной зелени.
В этой новой затянувшейся смуте то тут, то там возникал всякий лихой люд, местный или залетный, который безнаказанно грабил и без того небогатое крестьянство. Вот и приходилось Васятке на пару с отцом по ночам стеречь мельницу, чтобы сберечь для людей самое дорогое в то голодное время — хлеб.
Как-то раз отправился отец за новыми жерновами на Самарский рынок и оставил Васятку за главного сторожа. Запрягая коня Буяна в телегу, батя наказал сыну, что ежели ворюги под покровом ночи на мельницу полезут, то бежать следует за подмогой к хромому дядьке Семену, что жил рядышком на хуторе. Тот, мол, знает, что делать.
А ночь тогда выдалась черная-пречерная, или это только от страху так казалось. Васятка поужинал краюхой свежего мамкиного хлеба и кружкой молока от пегой коровы Зорьки, да и забылся крепким сном на мягкой постели из ароматного сена среди сложенных в аккуратные стопки мешков с мукой.
Проснулся он среди ночи от скрипа ворот. Как ни мазал батя жирной маслянистой смазкой старые петли, скрипели они громко и протяжно при каждом открывании, словно здоровались с каждым входящим.
Не успел Васятка продрать глаза, как в образовавшемся проеме на фоне большого лунного круга появились два черных силуэта: один — низкорослый, коренастый, с низко посаженной крупной кудлатой головой; второй, напротив, длинный и худющий, как соломина, с кучерской шляпой на маленькой тыквообразной головке.
В этих силуэтах нетрудно было узнать известных всему селу недавно выпущенного из острога кривого Харитона, детину на руку нечистого, еще по молодости в пьяной драке потерявшего глаз, и Тихона-заику — местного бездельника и пьяницу, каких не видывал свет.
Пока эти двое, не приметив лежащего под дерюжкой мальчишку, стали спешно грузить мешки на телегу, Васятка выполз через боковой лаз в густую траву и стремглав вдоль оврага бросился в сторону хутора. Он знал, что раз в неделю в ночь с субботы на воскресенье хромой Семен варил самогон на картофельной ботве, и потому совсем не удивился, завидев его на крыльце добротной хаты попыхивающим самокруткой под пышными усами.
Дядька сразу смикитил, зачем среди ночи прилетел к нему босой испуганный племяш. Он мигом заскочил в хату и вышел оттуда вооруженный старенькой пошарпанной берданкой. Потом они вместе через березовую рощицу и снова вдоль оврага бежали к мельнице. Семен тяжело и хрипло дышал, но, несмотря на хромоту, поспевал за прытким племянником, раз за разом приговаривая.[34]
— Вот беда… вот беда-то какая…
Как только они, тяжело дыша от быстрого бега, подбежали к мельнице, дядька, заслонив собою Васятку, бесстрашно встал в проеме настежь распахнутых ворот. Широко расставив ноги, он вскинул к плечу винтовку, щелкнул затвором и зычно крикнул в темноту:
— А ну выметайсь отседова, волчья поросль! А то дырок в вас понаделаю, не оправитесь!
В ответ чуть слышно скрипнули створки ворот, тронутые легким порывом утреннего ветерка, да протяжно заржал запряженный в телегу старый мерин. Недалеко от телеги валялся так и не погруженный мешок с мукой, а в небольшом темном пятне на траве Васятка распознал кучерскую шляпу Тихона-заики.
Приехавший к обеду отец, заслушав за миской с двухдневными кислыми щами рассказ сына о случившемся ночью, погладил его по русой голове и произнес:
— Молодца, сынок, что не забоялся, не оплошал, — а потом добавил то, что тогда было Васятке не совсем понятным: — И Савоське низкий поклон, пуганул окаянных.
Кривого Харитона и Тихона-заику на селе больше никто никогда не встречал. Сгинули они навсегда. А брошенный ими без пригляду старый мерин еще успел на склоне своей долгой по лошадиным меркам жизни покормиться колхозным овсом.
В тот вечер Васятка после разговора с отцом никак не мог уснуть, ворочался с боку на бок, взбивал то и дело вдруг ставшую каменной подушку. Перед глазами мелькали тревожные картинки прошлой ночи, Харитон, Тихон, дядька Семен и… тот самый Савоська — ныне невидимый, но такой же, как когда-то, добрый и заботливый.