Далёкая песня дождя — страница 36 из 45

— Прошу обратить внимание на наш раритет — икона семнадцатого века руки Федора Зубова, Николай-угодник, чудотворец.[35]

Дьякон указал рукой на защищенную толстым витринным стеклом небольшую, почти черную, как будто опаленную огнем икону. Освещаемая снизу десятком-другим горящих свечей, она смотрелась в уютной глубокой нише как нельзя лучше, будто бы находилась там целую вечность.

Я приблизился к святому лику вплотную и отшатнулся от изумления. На меня в упор смотрели удивительно светлые, контрастно выделяющиеся на темном лике очи святого. Казалось, что этот внимательный одухотворенный взгляд пронизывает и устремляется сквозь меня и толстые церковные стены куда-то в недосягаемую даль. На зачерненном веками дереве, больше похожем на закаленную в кузнечном горниле сталь, глаза чудотворца жили своей отдельной жизнью, отражая в бездонной глубине лазурных зрачков всю вселенскую мудрость и вечные людские страдания.

А дьячок, вдохновленный моим неподдельным вниманием к местному раритету, продолжил, как мне показалось, давно заученной фразой:

— Икона была подарена нашей церкви в день ее чудесного воссоздания специально приехавшей по случаю из Италии местной уроженкой Анной Никодимовной Баччини, между прочим, дочерью первого служителя этого храма отца Никодима Покровского.

Я не верил своему счастью! Это же та самая икона! Это ее в свой роковой день держал в руках наш Савоська! Сердце в груди билось так сильно, что каждый удар отдавался звонким раскатистым эхом по всему телу и дробно вибрировал, зависая в голове под самой макушкой.

Наверное, мое волнение было очень заметно со стороны, и, не понимая, что происходит, дьяк стал излишне заинтересованно и бесцеремонно заглядывать мне в глаза. Я же дрожащими непослушными руками достал очки из упавшего под ноги портфеля, со второй попытки водрузил их на переносицу и сквозь отражение множества свечных огоньков на стекле еще пристальней взглянул на икону. Время не смогло залечить глубокие раны на закаленном столетиями дереве. Даже под толстым, не очень чистым стеклом был отчетливо виден скол в правом верхнем углу и небольшое пулевое отверстие в левом нижнем уголке рядом с чуть заметным на черном фоне, почти истлевшим изображением узкой ладони святого. Я знал, что где-то глубоко в плотном переплетении окаменелых древесных волокон таится давно остывшая пуля, выпущенная век назад из казачьего нагана.

Будто кто-то невидимый мягко подтолкнул меня в спину, на ватных ногах я сделал еще полшага, плотно сомкнул враз потяжелевшие веки и прижался пылающим лбом к холодной поверхности стекла. В эти мгновения я ясно увидел перед собой светловолосого голубоглазого юношу, босого, в буденновской гимнастерке, крепко сжимающего огрубелыми большими ладонями черную икону с лучезарным ликом святого. Вдруг его светлое узкое лицо заслоняет большая черная тень зловещего всадника, и вот мальчишка, уже бездыханный, устремив потускневший, некогда лучистый взор в голубое небо, лежит спиной на грязном церковном крыльце, не выпустив икону из рук, и грудь его, там, где навечно умолкло пронзенное пулей сердце, ярко алеет кровью. И стоит рядом на коленях старый седой есаул, неистово осеняя себя крестным знамением.

Не помню, как я, погруженный в далекое прошлое, трагическое и одновременно возвышенное, оказался на церковном крыльце. Сердце в моей груди стало биться размеренно и спокойно, а душу до краев наполнило какое-то ранее неизвестное мне ощущение полного, всепоглощающего счастья, дед бы сказал — благодати. Легкий летний ветерок приятно ласкал лицо, цепко подхватывал и кружил окрест храма приятный слуху мелодичный колокольный звон. Кто-то, проходящий мимо, задел меня плечом, или это мне почудилось, глаза мои вмиг широко открылись, и, повинуясь какому-то ненавязчивому внутреннему позыву, я устремил свой взор поверх гудящей колоколами звонницы, над крышами сельских хат, выше густых крон самых высоких деревьев, поверх золотого, сияющего на солнце церковного креста, высоко-высоко в синее бескрайнее небо.

Там, над самой моей головой, словно лаская широкими крыльями белые невесомые облака, в прозрачной лазурной вышине гордо парила большая вольнокрылая птица.


Минск, Бобруйск, Самара, 2023 г.


Утренний гостьРассказ


Памяти Володи Черепнина


Но на небо отсюда восходят угрюмые боги,

По-сыновьи даря в благодарность извечную тьму.


Анатолий Аврутин


Иваныча судили товарищеским судом. Конечно, это не был общеизвестный суд с судьей, заседателями и присяжными. Просто сегодня утром, когда он в очередной раз вернулся с позиции без долгожданного для всех результата, командир взвода Алексей Ильич Чесноков, коренастый бритоголовый мужик, в сердцах крикнул:

— Будем судить тебя, Черепанов! — и после паузы добавил: — Товарищеским судом!

Пятидесятилетнего, седого, как лунь, снайпера Черепанова судили его боевые товарищи, как могли и как умели, судили сурово, по всей строгости, отбросив в сторону теплые дружеские чувства, которые каждый в этом изрядно потрепанном в непрерывных боях взводе питал к заслуженному ветерану.

— Ты же понимаешь, Иваныч, что за невыполнение боевого приказа тебе светит судилище, покруче нашей дружеской посиделки, и твои несметные заслуги здесь не помогут.

Комвзвода произносил эти трудные для него слова, как будто извиняясь. Он не смотрел в глаза знаменитому на весь батальон снайперу и дрожащими от волнения руками прикуривал вторую подряд сигарету. Они были знакомы очень давно по совместной работе в шахте, в одной бригаде в течение двадцати лет изо дня в день Иваныч с другом, тогда еще просто бригадиром Лехой Чесноковым, спускались в забой глубоко под землю. Это Чесноков позвал Иваныча как старого охотника в народную милицию и определил снайпером в свой взвод.

Черепанов понуро стоял, прислонившись худой костлявой спиной к стволу корявой, нелепо растопыренной березы, и в задумчивости глядел куда-то вдаль — спокойно и невозмутимо, будто и нет над ним этого позорного суда.

— Ну что же ты молчишь, Володя? — продолжал нервничать Чесноков.

— А что говорить? — Иваныч опустил глаза и скользнул теплым взглядом по лежащей у его ног снайперской винтовке в брезентовом, вылинявшем от времени, дождя и солнца, чехле, — не получается у меня никак, не выходит.

В его голосе не чувствовалось какого-либо раскаяния, и это еще больше раззадоривало «суд».

— Как это «не выходит»?! — поддержал взводного Мишка Курилов — механик-водитель БМП. Еще недавно этот щербатый, вечно чумазый мужичок водил трактор на собственной ферме, а сейчас укрывался от жарких солнечных лучей в тени родной с залатанным бортом боевой машины. — Ты же профи, Иваныч, а этот утренний гость — стопроцентный молокосос, бликует, гаденыш, аж глаза слепит! Позицию не меняет, уходит лишь когда разведка к нему прется иль изо всех стволов по нему пуляем.

Мишка зло пнул пыльным носком сапога в облепленный рыжей грязью опорный каток.

— Неужели ты ослеп, Иваныч?

Он смачно плюнул в сторону и отвернулся носом к машине.

Иваныч молчал. Он продолжал «гулять» зорким охотничьим взглядом за широким пшеничным, выжженным под корень, полем, там, где на серой земле, густо посыпанной пеплом, с редкими островками травы и желтых одуванчиков светлым пятном выделялся большой с рваными краями овраг, а за ним — обугленный пригорок с черным безжизненным остовом военного грузовика. Дальше взгляд уходил в небольшой, но непролазно дремучий пролесок, почти нетронутый огнем ежедневных боев. Там он каждый день с рассветом хоронится на оборудованной позиции и наблюдает сквозь сетку оптического прицела за синей еловой рощей, что упирается своими верхушками в облака, а корнями цепляется за выпуклый как линза пригорок через большую просторную поляну. Из этих мрачных зарослей то и дело бликует прицелом его оппонент, прозванный с чьей-то легкой руки во взводе утренним гостем. И эти яркие солнечные вспышки заставляют его волноваться и отдаются тупой тягучей болью под сердцем. Вот и сейчас он терпел эту щемящую боль, представляя это безумное бликование лучшей в мире снайперской оптики в руках явного дилетанта.

«Молокосос», — в который раз подумал Иваныч, в этом он был солидарен с товарищами.

Самый молодой боец во взводе, бывший студент Донецкого универа Эдик Буянов с позывным «Буян», интеллигентный, всегда тактичный парень из семьи врачей, поправил очки на маленьком веснушчатом носу и, проследив за взглядом Черепанова, как всегда, заикаясь, промямлил:

— В-вы, В-владимир Ив-ванович н-не об-бижайтесь. П-пять ч-человек з-за н-неделю. Р-ребят п-погибших ж-жалко, д-да и с-самому ж-жить ох-хота…

Эдик снова коснулся дужки очков, он всегда так делал, когда волновался, и перед боем, чтобы избежать ненужных движений, попросту прятал очки в чехол. «Г-гранат-таметчику и т-так с-сойдет», — всегда успокаивал он себя, близоруко оценивая ближайший сектор обстрела.

«Иваныч» — это был позывной взводного снайпера. Он сам его придумал, да тут и придумывать было нечего — по отцу он и был Ивановичем. Черепанов Владимир Иванович, урожденный курянин, покинувший еще в девяностых родной Курск вслед за красавицей женой. Чернобровая кареглазая львовянка Татьяна, окончившая Курский мединститут, получила распределение в Донецк, и Володя, только сменивший солдатские кирзачи на гражданскую обувку, не задумываясь, поехал с ней устраивать счастливую семейную жизнь.

Таня погибла два года назад. Ракета с той стороны угодила в поликлинику, когда ее заведующая «на минутку» забежала в свой светлый крохотный кабинет за забытым шарфиком. Небольшое двухэтажное здание осыпалось на его глазах, и волосы в один миг стали пепельно-белыми.

Сын Колька работал в Киеве «на хорошей должности» в крупной IT-компании. На похороны он не приехал. Только позвонил в тот день поздно вечером: