Дама чужого сердца — страница 23 из 52

– Ничегошеньки там нет, говорю я тебе! – закричал Савва в великом отчаянии. – Пыль, трава, пустота, дичь. Никаких следов жизни, никаких…

– Нет, это невозможно… – едва прошептала ошеломленная жена, – невозможно! Может, заблудился, пошел не той дорогой? А источник? Три водоема?

– Источник едва бежит, а колодцы покрыты грязной бурой ряской и прошлогодней листвой.

Савва отвернулся. На его глазах блеснули слезы. Монахи бурно обсуждали событие. Подошел настоятель, слушал, качал головой. Димитр вздыхал в стороне, глядя, как мучается молодой родственник. Еще бы, солидному человеку прослыть обманщиком и болтуном!

– Он там был, был, провалиться мне сквозь землю! – с жаром воскликнул Савва, проходя мимо монахов, которые замолчали при его приближении.

– Не печальтесь, сын мой! – склонил голову настоятель. – Всякое случается. Неисповедимы пути Господни! Быть может, вы стали свидетелем подлинного чуда? Или вам выпала честь побеседовать с самым редким из собеседников!

По возвращении в Софию Крупенин получил из Петербурга письмо от управляющего делами и очень встревожился. Надо было срочно возвращаться, иначе мог приключиться крах всего его дела. Без долгих проволочек супруги отправились домой.

Глава двадцать перваяЛето 1911 года

Любезный мой читатель, ты еще тут? Не уморился от дальнего странствия по воле сочинителя сиих строк? Воротимся же и мы вслед за нашими героями в Петербург.

Савва Нилович широкими шагами выхаживал по спальне жены. Весь его вид, гул от шагов, нахмуренный лоб, все говорило о домашней грозе, которые, увы, стали в доме Крупениных так же часты, как подлинные грозы в середине июля. Раздраженный взгляд мужа то и дело натыкался на разрозненные листки рукописей, лежавшие где попало, на комоде, в кресле вперемешку с дамским бельем, на подушке. Один листок улетел на ковер подле кровати. Тьфу, Крупенин чуть было и впрямь не плюнул на пол от досады. Разве это спальня жены, женщины, обожаемой любовницы? Это черт знает что такое! Он сюда и приходить не любил, спишь с женой в постели, а рядом со страниц этой писанины за тобой подглядывают десятки глаз ее героев. Блуд, срам, бесовщина! Сколько раз Савва Нилович предлагал супруге выделить кабинет, устроить там все как подобает. В их огромной квартире довольно места. Так нет же, вот блажь, писать поутру в постели или в ночь-полночь!

А то бывает, идет Юлия по комнатам, говорит что-то прислуге, детям, и вдруг остановится, взгляд сделается стеклянным, и где стоит, там хватается за перо, и все, нет ее, улетела. Точно лунатик. И хоть кричи «пожар!», не услышит, хоть стучи колотушкой, не достучишься. Домашние уж привыкли, приноровились к странностям барыни. Как на нее «писательство» находит, так все в разные стороны, по своим делам и уголкам, словно и нет у них ни хозяйки, ни матери, ни жены.

Дети все на руках няньки. Мать иной раз в детскую по несколько дней не заходит. Кухарка сама собой распоряжается: закажешь супу – нету, запамятовала, батюшка, барыня нынче не приказывали. Слуги шмыгают по квартире, как мыши, не ухватишь, не дозовешься, ежели что не так.

Одна удача, подвернулась гувернантка из англичанок, мисс Томпсон. Замечательная женщина, вся в детях, что ни спроси – на все получишь четкий ответ, что ни скажи – выполнит без промедления. И разумная, деликатная, по всему видно, что многое понимает, но не сует свой нос, по-русски говорит хорошо, бегло. Не раздражает ухо сильным акцентом. Но что и тронуло, и насторожило одновременно Крупенина, так это отношение к Юлии Соломоновне. Мисс Томпсон восхищалась своей хозяйкой, и в то же время относилась к ней с избыточной предупредительной нежностью, как к душевнобольной.

– Отчего вы, мисс Томпсон, говорите с моей женой иной раз, словно она нездорова? – спросил однажды Крупенин. – Ну, вы, разумеется, понимаете, что я имею в виду? Точно она немного не в себе?

– Все талантливые льюди имеют отличие от обычных. Иначье они не были бы талантами, – последовал невозмутимый ответ. – По моему разумению, чем больше в чьеловеке таланта, тем он сильнее кажется окружающим… м… иным. Ну а если гений, та и вовсе сумасшедшим может сделаться.

– Это отчего же? – подивился Крупенин. Он не ожидал от дочери Альбиона философского склада ума.

– Трудно выдьержать человьеческому сознанию груз того, что посылает Творец. И трудно, порой невозможно, окружающим поньять это. – Гувернантка выразительно замолчала, а потом решилась и добавила: – Поньять и помочь.

– А, матушка! Вот вы куда! Это в мой огород камешек! А я-то болван уши распустил! Да-с, любезная! Я именно тот глухой и слепой, грубый муж-деспот, который категорическим образом не желает признать гениальности своей супруги, душит в ней творческие порывы, губит талант. Словом, злодей, людоед, каких свет не видывал! – со злой иронией ответил Савва и весь закипел. Вот еще! Выслушивать сентенции гувернантки!

– Сударь, если дозволите мне закончить мою мысль… – мисс Томпсон не потеряла самообладания, несмотря на гнев хозяина.

– Дозволяю, – процедил сквозь зубы Крупенин, уже приготовившись дать ей расчет.

– Вы вовсе не злодей и не льюдоед, как вы изволили выразиться. Вы просто очьень любящий супруг и трепетный отьец своим детьям. Но вы, как и все вокруг, обычный, в хорошьем смысле этого слова чьеловек. И вам требуется обычная, хорошая фэмили… семья. Юлия Соломоновна живет в двух мирах, она летает как птица, то в небесные дали своего творчества, то возвращается к нам на землю. Ни вам, ни дьетям не полетать с нею. Вам тяжело, мучительно трудно оставаться в такие мгновения одному на земле. Сударь, не гневайтесь, вы пригласили меня в дом, и я всей душой приньяла Юлию Соломоновну, ваших детей и вас, сударь. Я готова взять на себя все хлопоты о детях, все, что понадобится в доме, когда Юлия Соломоновна будет занята своим творчеством. Вы совьершенно можете на мьеня положиться и быть спокойны. Все будьет сделано, за всем будьет догляд. Все будьет в порядке, и вы не будете знать совершенно никакого беспокойства. Только не сердитесь на вашу жену. Она… как это, как? Тот, кто на небесах живет…

– Небожительница, – усмехнулся Савва Нилович, но уже без прежнего раздражения. – Вот, стало быть, вы какая, мисс Томпсон! Что ж, я принимаю это. Более того, я даже рад вашим словам. Может быть, вы и правы. Только не говорите о своих соображениях Юлии Соломоновне. А то она вдруг и впрямь улетит от нас в свои заоблачные дали, предпочтет мне и детям компанию своих выдуманных героев и никогда не вернется, – он грустно улыбнулся собеседнице.

– Разумеется, вы можьете не беспокоиться и совершенно на менья полагаться во всем, – гувернантка с достоинством поклонилась и тихо вышла из кабинета хозяина, где происходил разговор.

Савва Нилович проводил ее долгим взглядом, потом взял толстую книгу, где вел записи домашних расходов, подумал и росчерком пера увеличил выплату гувернантке на треть.

Юлия Соломоновна сидела на краю постели, в пеньюаре, нога на ногу. Полы шелкового сиреневого пеньюара расходились, открывая взору тонкую, почти прозрачную сорочку, изящные ступни, обутые в домашние туфли, отороченные гагачьим пухом. Волосы темными волнами бежали по плечам. Опять уж полдня не одета, не причесана. Какой пример детям! И эта отвратительная, немыслимо гадкая привычка для женщины – курение! Папироса с длинным мундштуком дымилась в руке. В воздухе клубился причудливый аромат табака и духов. Савва Нилович наконец остановился напротив жены и вперил в нее острый взгляд, в котором читалось все скопившееся недовольство и раздражение.

– Да, да, Саввушка, да, ты опять недоволен! Ничего, ничего не говори, прошу тебя, не надо. А то снова поссоримся с утра, – она стряхнула папиросу в фарфоровую чашку, цены немереной, подарок на именины – первое, что попалось под руку. Савва Нилович поморщился.

– Утро, говоришь? Уж скоро обедать пора, а у тебя все утро. Небось, опять писала всю ночь, не спала, вон бледная какая, мешки под глазами, точно больная. На воздух не выходишь, сидишь неодетая, целыми днями в постели. Дети матери не видят!

– Ох, не начинай, прошу, – жалобно простонала Юлия. – Да, я писала, верней, не писала, а мучилась. Не идет роман, не идет! В голове пусто, ничего не вижу и не слышу! – Эти слова она произнесла с таким отчаянием, что сердце Саввы дрогнуло. Он мог только ей сочувствовать, но по-настоящему принять ее боль ему было, увы, не дано.

Какое-то время, особенно когда они жили в Болгарии и были, как казалось, безоблачно счастливы, он наивно надеялся, что замужество и благополучная семья есть главная жизненная цель всякой женщины, даже такой, как Юлия. Он искренне верил, что теперь ее заблуждения насчет жизненного призвания испарились окончательно и с этой дурью, этим зловредным влиянием «эмансипе» закончено. Писательство осталось в прошлом, забыто, и впереди только семейное счастье и домашние заботы. Поэтому, когда супруги вернулись в Петербург и жена вновь с головой окунулась в сочинительство, забегали в дом редактора из издательства, Соломон дневал и ночевал, погоняя дочь сдать рукопись как можно скорее – Савва чуть с ума не сошел. Все это показалось ему дурным сном, бредом, и тогда он решительно воспротивился новому течению их совместной жизни. Тут-то и грянула первая гроза.

А уж дальше пошло-покатилось. Жизнь семейная, как представлял ее себе Крупенин, оказалась несовместимой с жизнью творческой, как мыслила ее Юлия. Савва Нилович с ужасом подозревал, что заразные флюиды дома Соломона переселились в его квартиру. Юлия не оправдала его надежд, из нее не вышло хлопотливой матери, трепетной возлюбленной, заботливой жены. И как он ни бился, как ни пытался воспитывать супругу должным образом, все выходило только хуже. Страшней становились ссоры, глубже – отчуждение. Но при этом, самое необъяснимое, что при этом они оба любили друг друга все сильней, и каждый ничуть не сомневался в чувствах ни своих, ни супруга. И то ужасное сплетение любви и ненависти, раздражения и нежной заботы, недовольства и трепетности, взаимной жалости и еще чего-то, что и словами-то не описать, сделало их совместную жизнь подобной пожару, который то тухнет, то разгорается на ветру. И неизвестно, что лучше. Чего ты жаждешь сильней? Горячего огня, чтобы сжигал заживо? Тлеющих углей, в которых едва теплятся остатки былого, но зато не жжет? Или холодного, покойного, но мертвого пепла, разметаемого ветром?